Самая страшная книга 2017 — страница 63 из 81

Я смотрю на то, что раньше было лицом Хлюста, и отбрасываю винтовку.

Та падает к ногам деда, который безучастно наблюдает развернувшуюся сцену. Кажется, он одобрительно кивает.

И разом все проходит. Я сажусь на подмерзшую землю и опускаю голову. Осенняя листва в бурой крови Хлюста. Черный человек мертв. Хлюст мертв. А был ли Хлюст Черным человеком? Я обращаюсь к памяти, но та молчит. Мне хочется спать. Морщинистая рука ложится на плечо:

– Бери этого и неси в часовенку, он тебя не тронет, – ласково говорит старик.

Кто имеется в виду, непонятно, но дед явно знает больше, чем я. Мелькает мысль, а не пристрелить ли его? Но тело не слушается. Словно дед прочно засел в моей голове и ковыряется там. Нет сил сопротивляться, и я киваю. Глубоко вдыхаю. Поднимаюсь сам, поднимаю обезображенное тело. Оно кажется неестественно легким.

Дед говорит:

– Это он сгнил изнутри, потому и легкий, как перышко.

Он что? Читает мои мысли?

Подъем в гору кажется бесконечным. Молочная дымка стелется под ногами и чуть опережает меня, словно показывает дорогу.

Старик не помогает, но неотступно следует сзади. Это мы с Хлюстом должны вести его, но роли поменялись, и пушечным мясом стал я. С Мелким на плечах я спускался с холма, а поднимаюсь уже с телом Хлюста. Это какое-то глупое совпадение, в котором я – носильщик мертвых и умирающих. Харон, перевозящий души через воды Стикса.

Наконец среди зарослей кедра показывается темное пятно – часовенка. Вокруг тихо, ветер воет за спиной, в низине. А тут покой и умиротворение, которые и должны быть в месте молитвы. Если бы…

Внутри часовни кто-то или что-то есть, я это чувствую. Становится не по себе. Ноги отказываются идти. Кажется, жухлая листва цепляется за подошвы, которые и так стали неимоверно тяжелыми. Невидимые в темноте глаза внимательно разглядывают меня из окна-бойницы.

Дверь в часовенку приоткрыта.

– Ну что, входи, – звучит за спиной голос старика.

Аккуратно толкаю ногой дверь, и она со скрипом открывается, я протискиваюсь внутрь. С облегчением сваливаю на пол тело Хлюста. Грохочут сухие доски.

Внутри темно, только маленькое оконце скупо пропускает лучи восходящего солнца. Стоялый воздух подергивается. В глубине часовни что-то шевелится. От стены отлипает черный силуэт. На негнущихся ногах он идет ко мне. Что-то заставляет меня пробудиться от гипнотического состояния. Я словно надолго задержал дыхание, а теперь судорожно ловлю ртом воздух. «Опасность! Опасность!» – стучит в висках кровь.

Тело реагирует быстрее, чем голова. Я сбрасываю с плеча винтовку и давлю на спусковой крючок. Тень пошатывается, но продолжает идти, она держится неестественно прямо, словно марширует. Затвор налево, тяну до щелчка на себя и обратно от себя в паз.

Надавить спусковой крючок, затвор на себя, затвор от себя.

Тень уже близко.

Надавить спусковой крючок, затвор на себя, затвор от себя.

Я понимаю, что два последних выстрела ушли куда-то в стену.

Тень стоит уже рядом, мне удается разглядеть бледное лицо и глаза с черными неподвижными зрачками. Руки плетями болтаются вдоль туловища, одна из них поднимается и бьет меня. Холодные костяшки крошат зубы, и теплая кровь наполняет рот, омывает обрубок языка. Бледный выбивает винтовку из моих рук, с легкостью поднимает меня и кидает в глубь помещения.

Я раздираю губы о щербатые доски, и кажется, что они должны быть солеными на вкус.


Иногда мне снится, что я бегу по бескрайнему полю. Под ногами хлюпает, и я не знаю, от чего бегу, но останавливаться нельзя. Кругом из-под земли поднимаются люди: мужчины, женщины, дети. У некоторых нет голов, у других – рук, ног. Одни умоляюще смотрят на меня, другие протягивают культи. Хлюпающий грунт под ногами становится мягче, а потом и вовсе превращается в трясину. Я в ней тону, а люди окружают, их становится больше. Они стонут, просят пощадить их. Кричу, отталкиваю конечности, которые касаются меня. И просыпаюсь. Снова обрубок языка. Зубы. Сжимаю челюсти.

Первое, что я вижу, – скупые языки пламени, немного освещающие внутреннее убранство часовенки. Мои руки связаны за спиной так, что между ними зажато что-то крепкое и угловатое. Губы порваны – лоскут нижней прилип к подбородку. С трудом задираю голову, глаз заплыл, но удается разглядеть, к чему я привязан. Это массивный дубовый крест. Почему-то кажется, что этот крест венчал купол часовни. Дергаю руками – хорошо примотали, ничего не скажешь. Нащупываю шершавые грани; много лет высился крест, ветры с болот его обдували, солнце палило, а он все равно не сгнил, сохранил былую мощь. Теперь я его заложник. Веревка не очень толстая, можно попробовать ее перетереть. Нащупываю ребра креста, они не такие острые, как хотелось бы, но выбирать не приходится.

– Ну что? Очухался, болезный? – доносится голос из глубины часовенки.

Я присматриваюсь: у керосинки стоит дед, справа от него булькает большой котел. Я поражаюсь, как старик изменился, будто сбросив десяток лет: спина прямая, плечи ровные, голос не дребезжит, слова звучат уверенно и глубоко. В руке деда топорик.

На широкой лавке лежит голый Хлюст. Его дряблая кожа кажется желтой от керосинки, на груди почти нет волос, только в паху редкая растительность.

Дед примеряется и несколькими точными ударами отрубает Хлюсту ногу. По колено. Потом аккуратно, чтобы не выплеснулась вода, отправляет конечность в котел.

Вот занесло нас к людоедам, скорее с отвращением, чем со страхом думаю я. Этого еще не хватало, даже верить не хочется. Наверняка дед был зажиточным крестьянином, а то вон какая заимка была, а теперь, когда безумие охватило всех, он занимается… Меня затошнило.

Дед читает мысли:

– Какие людоеды? Резчики мы по кости. В седьмом поколении резчики. Отец мой был резчиком, его отец. Кто с костью работать могет, тот и с душой человеческой управиться могет.

Другая нога Хлюста почему-то неестественно вывернулась, и старик поправляет ее, прицеливается топором.

– Трое нас тут было: я, Анисья да сынок Федька, тоже должен был резчиком стать. Отец Александр к нам захаживал – все пытался на путь истинный своротить, только какой же это путь истинный, если его Бог где-то на небесах, а кость – вот она, в каждом человеке. Хороший он, отче, да только, после того как узнал, как мы живем, Федька уже не мог его выпустить.

Еще несколько глухих ударов топором – и другая нога Хлюста отделяется от тела. Котел проглатывает ее.

Федька? Не было на заимке Федьки. Или дед говорит о Бледном?

– О бледном, о бледном, – подтверждает мои мысли старик. – Уже три дня как покойничек. Они с Анисьей Белянку искать ходили, там их ваши бандюги и подстрелили: и Федьку, и мать его. А может, и не ваши – какая уже разница? Теперь токма сила кости их и держит. Анисья по хозяйству помогает, от нее, конечно, смрад, но что делать-то? Я уже старый, не справляюсь. А Федька в часовенке нас охраняет, чужим ходу не дает. Он хоть и покойничек, а дело свое знает, тоже ведь в германскую войну много пострелял.

Снова удары топором. Рука Хлюста с болтающейся кистью отправляется в кипящую воду.

Оглядываюсь и вижу Бледного. Федьку. При свете он еще более жуткий, чем тогда в полумраке. Стоит – не шелохнется. Белая кожа обтянула кости. Пустые глаза уперлись в одну точку, чуть выше деда. На голой впалой груди – два засохших бурых пятна. Тут же отверстие от моего выстрела, только без крови. У мертвых кровь не сочится. А вместо ног у него ниже колен что-то похожее на наспех выструганные деревянные протезы. Он держит трехлинейку. Кажется, что новобранец стоит в строю по стойке смирно. От такого сравнения должно быть смешно, но мне не весело, только слышу, как бухает сердце.

До боли растягиваю кисти рук и нащупываю веревку, она уже немного стерлась, я изо всех сил тру ее о ребро так, чтобы дед и Федька не заметили.

– Что, Ванюшка-молчун? Думаешь, только один Хлюст прогнил? Ты тоже весь гнилостный изнутри, – говорит старик и отсекает солдату остаток руки по ключицу. – Али не помнишь? – Он останавливается и первый раз за все это время смотрит на меня.

От неожиданности я прекращаю попытки разрезать веревку. И вспоминаю.


Мы называли их человеческими бойнями. После того как товарищ Троцкий заявил о начале красного террора, два амбара были переоборудованы губернской ЧК под места расправы с врагами революции. Но я не убивал людей…

– Убивал-убивал, – качает головой старик.

…я только приводил их. Были и взрослые мужчины, и женщины, и даже совсем подростки. Они спрашивали, куда я их веду. Я никогда не смотрел им в глаза. В их взгляде была надежда на справедливость, они искали подтверждения этой мысли. Что все происходящее – какая-то чудовищная ошибка!

Я отвечал, что веду на допрос. Потом стал говорить, что их выпускают, и тогда их взгляд менялся. Он наполнялся светом. Они шли легко сами и тянули меня. Быстрее-быстрее.

Но когда закрывалась дверь за их спинами, и они видели пол, залитый кровью на несколько вершков, где плавали клочья волос, черепные кости и человеческие останки, тогда они все понимали.

Казни врагов народа продолжались до утра. Я вытаскивал обезображенные тела и сваливал их в повозку. Когда она наполнялась, возница стегал лошадей, и в полной тишине они тяжело тащились в сторону поля, с которого все это время ветер приносил запах гари. Лишь на рассвете я выходил из амбара, сбрасывал перчатки и умывался дождевой водой из бочки.


– Много ты грехов сотворил, Ванюша-молчун, – говорит дед, – много душ было тобой загублено. Очиститься тебе надо. Душу в котле попарить, а потом перегуды из костей твоих наделаем. Будет в них ветерок дудеть. Как славно.

Он говорит:

– Чтобы мясо от кости отделить, надо его сначала в котле выварить.

Я выполнял приказ, черт возьми! Я не хотел им причинять зла!

– Не все приказы надо выполнять, Ванюша, – с состраданием говорит дед, – иногда своей головой надо думать. Совести ведь не прикажешь.