Барсик не понимал.
– А уж теперь и подавно ей не понадобятся. Сама домой не вернется. Родственников нет. Изба теперь, поди, государству отойдет. И кому теперь нужны эти ееные платки, а?
Барсик сдержанно мявкнул, как бы соглашаясь с хозяйкой и в то же время намекая ей, что он не против поесть.
– Так что вот… Я и не стала зевать. Пока все протоколом занимались, я-то один и прихватила платочек. Шерстяной, хороший… Павловопосадский, наверное. Под ватником спрятала, я же женщина фигуристая, никто и не заметил. Нехорошо, конечно, не по-божески… А нечего было при всех меня хаять! Да ведь и ты, котик, меня не осудишь, да? Не осудишь?
Барсик повел ушами, недвусмысленно косясь на пустую миску.
– Ах ты ж мой хороший, – умилилась хозяйка. – Сейчас я тебе рыбки положу. Только платок покажу, хочешь? Я его в темноте в сенках оставила, а мент этот и не заметил ничего. Сейчас.
Барсик не хотел смотреть на платок, но пришлось. Галина Степановна бережно внесла обновку в дом, развернула.
– Красивый, – благоговейно произнесла она. – Смотри какой цветастый. Пыльный только.
И она встряхнула платком прямо тут, на кухне. В воздух взметнулось плотное, буроватое с искорками облачко.
Галина Степановна от неожиданности чихнула. Кот фыркнул, с негодованием посмотрел на хозяйку и метнулся за печку.
– Зря ты взяла его, тетя Галя, – сказал кто-то прямо за спиной у хозяйки. Та стремительно обернулась и обмерла на месте, не в силах издать ни звука, чувствуя, как холодеет кровь в жилах и подкашиваются ноги.
Мертвый Андрейка Евдокимов, босоногий, завернутый в дерюгу, исколотый и распухший, стоял, прислонившись к подоконнику, и смотрел на нее грустными, бездвижными глазами.
– Это ведь не пыль – это споры. – Губы Андрейки не шевелились, и голос его звучал прямо у Галины Степановны в голове. – Такая жесть теперь начнется! Пришло твое время собирать листья…
Елена ЩетининаЦарский гостинец
Манька лениво зевала. Ее выцветшие на солнце волосы, завязанные в давно не расплетаемые и не мытые жгуты, напоминали старую солому, которой Мишкин отец покрывал крышу по лету. Бледные щеки и лоб были усеяны красновато-белыми прыщами, губы топорщились желтоватыми корочками – в деревне шушукались, что Маньке от матери досталась гнилая болезнь.
Мишке Манька не нравилась. Было в ней что-то угрюмо-жестокое, беспощадное, мелко-злое. Да, вся ребятня надувала лягушек через соломинку, мочилась в кротовьи норы, играла в салки околевшей кошкой, но только Манька делала это с какой-то отчаянной ненавистью, скаля зубы в дикой и бездумной ухмылке. Мишку жуть пробирала при взгляде на ее улыбку – слишком свежо еще было воспоминание, как Манька на спор откусила голову живому цыпленку.
Гунька Рябой смотрел исподлобья. Его лицо, желтое и плоское, как недозрелый сыр, покрытое глубокими оспинами, не выражало ровным счетом ничего. Он глуп, как пятилетка, – но зато силы в нем как во взрослом мужике.
Прохор таскает его за собой именно за эту тупую силу – с Гунькой всегда можно отбиться от задир из соседней деревни или совершить набег на барские яблони: дурачок одним ударом кулака уложит любую псину. Сам же Прохор считает недостойным себя лезть в драку. Всегда франтовато одетый, в чистой рубашке и смазанных салом сапогах, предметом зависти не только детворы, но и взрослых мужиков, он уже решил, что следующим же летом переберется в город. Его тятька пятый год служит там при какой-то типографии – вот и Прохор задумал податься в ученый люд.
– Не, малявка, – сказал Прохор, цвыркая густой желтой слюной. – С нами ты не пойдешь. Толку-то от тебя что?
– Я это… – Мишка задумался. – Я ловкий, во! Я могу залезть повыше и удержаться где угодно!
– Ну и зачем нам это? – кисло сморщился Прохор. – Залезть мы и сами мастера, а толку-то от этого? Не, там ноги нужны крепкие да кулаки тяжелые – гостинцы-то так просто не отбить!
Мишка тяжело вздохнул. Да прав Прохор, стократно прав. Куда ему, семилетке, тягаться с мужиками, которые уже собрались на Ходынке! Прохор-то с Манькой старше его раза в два, быстрее, ловчее, они смогут прошмыгнуть в толпе вслед за расталкивающим всех локтями Гунькой – а Мишка затеряется, пропадет, подведет…
Но все-таки как хотелось пойти! Сейчас самое время собрать нехитрый узелок – пару яиц и краюху хлеба – и, никому не говоря, метнуться туда, где черной громадой высится Ходынский лес. А потом, утомленным после праздничных гуляний, вернуться и горделиво развернуть перед тятькой и мамкой честно добытые царские гостинцы – пряник с гербом, ситцевый платок с портретами государя и государыни да горсть орехов с изюмом…
– Все, малявка, прощевай, – отрывисто буркнул Прохор и быстро зашагал туда, где дрожала и таяла Мишкина мечта. Манька бросила на Мишку злобно-торжествующий взгляд и побежала за вожаком. Гунька молча поплелся следом.
– Ну Про-о-ош! – заныл им в спины Мишка.
Прохор, не оборачиваясь, показал старательно скрученный из пальцев неприличный жест.
Сенька Рыжий поворошил рукой остывшие угли и зачерпнул полную горсть холодного, невесомого пепла.
Задержав вдох и зажмурившись, он начал втирать пепел в волосы, превращая свою огненно-рыжую шевелюру в сизо-серые, почти седые патлы.
Всем его одарила природа, чтобы сделать идеальным вором, – тонкими длинными пальцами, которыми так удобно проникать в карманы; гибкими кистями, могущими изгибаться в совершенно невообразимые стороны; крепкими ногами, чтобы убежать от любой погони, – и такую свинью подложила, запалив на вихрастой голове целый лесной пожар. Рыжие лохмы видны издалека, запоминаются крепко и надолго, и если в детстве Сеньке придумывали непотребные прозвища, то сейчас на него недовольно и подозрительно косились, пряча подальше кошель с деньгами.
Что он только ни делал с волосами – брил голову, надеясь, что новые отрастут хоть чуть темнее, красил какими-то вонючими бабскими настойками, ходил с непокрытой головой в самое пекло, чтобы выгорели и высветлились, – но все тщетно. Бритая голова только привлекала лишние взгляды, от настоек чесалась и шла волдырями кожа, а от прогулок на солнце тошнило и перед глазами плавали цветные круги.
Единственное, что хоть как-то позволяло Сеньке затеряться в толпе, не привлекая излишнего внимания, – втертый в волосы пепел. Да, в итоге получался разительный контраст седоватой головы и молодого, румяного, со светлыми, почти белыми ресницами и бровями лица, но люди редко пристально вглядываются в окружающих. А уж тем более там, куда сейчас готовился пойти Сенька, у них будут дела поважнее.
Забросав пепелище землей (после того как Сенька проснулся аккурат посреди начинающегося лесного пожара, он приобрел на этой почве легкое помешательство), вор поспешил к Ходынке.
– Ну, дядя! – Лизонька, наморщив хорошенький носик, демонстративно обиженно отвернулась. Правда, уже через секунду сообразив, что в таком случае никто не видит так старательно состроенную гримасу, снова уселась лицом к дяде.
Порфирий Николаевич Климов, делая вид, что не замечает поз племянницы, деловито отхлебывал чай из изукрашенного позолотой блюдца. Надо сказать, что Лизонька с ее то и дело залетающими в хорошенькую девичью головку бреднями уже порядком утомила его. Конечно, приютить осиротевшую племянницу – дело богоугодное, и на том свете ему, конечно, зачтется… но, положа руку на сердце, хотелось бы неплохо пожить и на этом. Шестнадцатилетняя же девица, которую только за последний год метало от порывов уйти в монастырь до намерения остричь волосы, изучать немецкий язык и сражаться за эмансипацию женщин, весьма отравляла ему спокойное и размеренное существование. В какой-то момент он даже пожалел, что не поддержал ее желание отправиться к богомолкам.
– Ну дядя! – Лизонька приняла позу оскорбленной невинности. – Я хочу пойти вместе с мужиками! Я хочу быть вместе с русским народом, плечом к плечу…
– Вдохнуть немного его духа, ага, – кивнул дядя, втягивая вытянутыми в трубочку губами обжигающий чай.
– Да! – Лизонька не поняла его сарказма. – Именно так!
Порфирий Николаевич вздохнул, сделал еще глоток и устремил печальный взгляд вдаль.
Вечерняя прохлада ползла по дачному поселку, словно накидывая на него шелковый влажный платок. Солнце уже почти село, и последние его лучи окрашивали янтарем высокое майское небо.
Где-то там, в направлении Ходынского поля, шевелилось что-то темное. Казалось, что лес вышел из своих пределов и медленно и неумолимо движется в ночь.
Это шли люди на завтрашнее гуляние.
Порфирий Николаевич и сам бы отправился туда – не каждый же день торжества по случаю коронации нового государя проводятся! – но ему претили большие толпы народа. К тому же народу обещают раздавать бесплатные гостинцы, а это тем более означает, что кучи жадной босоты будут брать площадку для гуляний приступом.
А вот Лизонька, наоборот, всеми силами стремилась туда. И добро бы, как и пристало девицам ее круга, – на площадку для господских гуляний, так нет же, ее несло на само поле, в гущу мужичья и рабочего люда.
Ну как так-то!
– Елизавета Михайловна, – строго сказал Порфирий Николаевич, отставляя в сторону опустевшее блюдце. – Молодой девице не пристало якшаться со всякой голытьбой. Вы только представьте пересуды, которые пойдут, если соседи узнают, что вы провели день среди грубых, неотесанных и ничем не сдерживаемых мужиков. И хорошо, если это будут только пересуды, а не… кхм… обсуждение действительно случившегося!
– Ну и что! – гордо вздернула голову Лизонька. – Свободная женщина скидывает с себя узы ненужной морали и не обращает внимания на глупые пересуды.
– Ну слава Богу, что я не свободная женщина! – всплеснул руками Порфирий Николаевич.
Лиза наморщила белый лобик.
– Дядя, – с трагизмом и оттенком утомленной мудрости произнесла она. – Дядя, вы отстали от жизни…
– Елизавета Михайловна, – жестко ответствовал бездушный тиран, – я напоминаю, что ваша мать – а моя покойная сестра – завещала все имущество вам только при условии достойной жизни. Заметьте, даже не благочестивой и праведной, а всего лишь достойной. Так вот, я скажу, что ваше нынешнее поведение никак не является достойным!