я стылой водой, жались впотьмах друг к другу люди – усталые, замученные.
Трещали сырые дрова, змием шипела в них вода, поднимался над робким огнем густой, едкий дым – белый, как саван. Казачий атаман Тихон Васильев, Замятней прозванный, с тревогою вглядывался в темный частокол вековых кедров. Могучие деревья тяжко скрипели, будто под сильным ветром. Только вот ветра и в помине не было.
– Слышь, полусотенный, – проворчал он глухо, – долго нас морок твой по тайге гнать будет? Остановиться надобно! Вот она – река. Дальше ходу нам нет, впотьмах половину людишек перетопим… Рассвета ждать надобно…
В сырых потемках стрелецкий кафтан стрелецкого полусотенного Лонгина Скрябина был точно кровью политый. Тьмяно отблескивала в отсветах чуть живого огонька обнаженная сабля, и тяжкие дождевые капли висли на лезвии ее.
– Я-то подожду, – прохрипел он зло. – Да вот те, другие, ждать не будут.
– Коли за нами погоня, – сплюнул атаман сквозь зубы, – то так и так нас она скоро настигнет. Лучше уж тут оборону держать. Тут развернуться есть где…
Полусотенный не ответил – даже головой не качнул. Замятня про себя ругнулся – не иначе как умом Скрябин на тех болотах повредился. Да и пес с ним! Здесь, в тайге сибирской, стрелец-московит казаку не указ! Тут своя правда, да такая, что никакими науками не постичь – только нутром прочувствовать.
Сквозь дождь слышно было, как бранятся шепотком казаки и служилые, как читают взахлеб молитвы, трещат сырым лесом над кострами. Поставленные сторожить раздували фитили на пищалях, хоронили порох от дождя. Глубоко в лес не заходили, хворост собирали у опушки, ломали живые ветки, галделись, что огонь их не берет…
«Не боись, служилый. Нешто! – себе подумал Васильев. – До зорьки отстоимся, а там по светлому…»
Крик – смертный, истошный – оборвал угодливую атаманову мыслишку. Тут же харкнула злобно пищаль, пороховым огнем пыхнув; поднялся над станом гомон. Кто-то вытащил из костра головню, та зашипела под дождем, хилый пламень затрепетал, бросив от себя долгие тени, как чертей пляшущих. И в неверном свете кедровая стена точно зашевелилась, отпрянула, тряся густыми ветками. Стрельцы по окрику полусотенного сгрудились, божась и бранясь вперемешку, уперли бердыши в топкую землю, пищали выставили. Приклады в плечо, фитили на запястья намотаны, руками в рукавицах полки пищальные прикрывают. Казаки метались вкруг костров, топча их. Черная жуть, что при свете дня казалась дурным мороком, явью злой проступила впотьмах – незримая, неубиенная, необратимая.
– Стой крепко!!! – гаркнул Скрябин. – Пороху зазря не трать!
– Браты!!! – перекрывая его, заревел Замятня. – Ко мне все! К лесу передом, к реке задом!
– Огня!!! – визжали впотьмах дико, рядом совсем, и крики раз за разом становились все страшнее.
Гремели пищали, высвечивая мокрые шапки да опаленные пороховым огнем бороды, глаза выпученные, страхом полные. Скрипучим стоном отзывалась тайга. Сквозь дымную горечь и прелость весеннюю пахнуло свежей кровью. Лес стонал и содрогался, протягивая во тьме незримые ветви-лапы. Кого хватал – тащил к себе, вопящего. Никакими силами его из тех лап было не вырвать… И крик – страшный, смертный – стоял над рекой.
– Пали, братушки! – во все глотки вопили, чтоб пересилить тот крик. – Пали, кто в Бога верует! Не цель!!! Все одно попадешь!!! Руби!!!
А из самой гущи, где стояли атаман с полусотенным, из-под ног их, юродствуя, заливалась истошным хохотом безумная Марфа.
Лето 7113-е, месяца мая девятый день
В Пелымский острог стрельцы прибыли к полудню. Первым сошел на топкий берег начальник – детина рослый, статный, в самом соку. Острым клином черная борода, орлиный нос, глаз из-под брови – цепкий, видючий. Встал, широко ноги расставив, руку на саблю положил, глядя, как толпится перед ним казачья ватага.
– Тихон сын Васильев – ты што ль? – спросил сурово ставшего впереди атамана.
– Ну я, – Замятня, кряжистый да кривоногий, видом больше походил на татарина. Говорил неохотно, на пришлого глядел косо. – А ты-то кто будешь, служилый? С чем пожаловал?
– Скрябин Лонгин Ларионович, полусотенный тюменского стрелецкого полка. Послан к тебе князем-воеводой Петром Ивановичем Горчаковым.
– Княжим посланцам мы завсегда рады, – сказал атаман, да так, что казаки за спиной его недобро зашептались. – Милости просим дорогих гостей.
– Будет тебе милость, атаман, – усмехнулся в усы Лонгин. – Коли дело мы свое ладно справим.
С высокого борта чердачной струги[22] спрыгивали в бурую воду стрельцы. Передние принимали сверху пищали и бердыши, задние напирали, десятники покрикивали, осаждая торопыг и понукая нерадивцев. Казаки поглядывали на хмурого атамана, сквернословили незлобиво, кто понаглей – шутковали.
Замятня со Скрябиным отошли по берегу в сторонку. Высился над головами частокол острожный; Пелыма с ледолома в берега еще не вернулась – пристань затопила и до самых почти стен поднялась. Берег здесь был пологий, некрутой, вычищенный острожным людом от всякого деревца.
– С каким делом пришел, полусотенный? – негромко спросил атаман. – По чью душу?
– С чего взял, что по душу? – спросил Скрябин.
Замятня только бороду оттопырил – мол, тоже мне, загадка:
– Пелымский острог – он как пекло земное. Сюда если кто и приходит – так душа грешная, за грехи покаранная. А ты с собой таких не привел…. Выходит, судьба кому из моих людишек тебе в лапы попасть. Заберешь в Тюмень, князю-воеводе на съедение. Ну дык, говори – кому опала княжеская досталась?
Лонгин бороду пригладил, усмехнулся.
– Тебе ли, – сказал, – Тихон Васильевич, опалы княжьей страшиться? Атаман ты крепкий, справный. Ни тебя, ни казачков твоих я не трону. Приговорил[23] мне Петр Иванович привезти ему четверых углицких ссыльных. Заберу их – и все дело.
Скрябин прихлопнул нахального комара, усевшегося на шею. Мелкая мошка от замаха разлетелась немного, но затем вновь скучилась, норовя забраться в глаза и уши.
– В дом пойдем, – атаман опустил голову, взгляда Скрябина избегая. – Постолуемся, заодно и догутарим. Твоих служилых тож разместят, не боись.
Вернулись к воротам, где Замятня отрядил казаков помогать стрельцам, есаулу дал наказ прибывших разместить и накормить.
Раньше Скрябину в Пелымском остроге бывать не доводилось. Того уж второй год как проложена была Бабинская дорога, и древний водный путь, каким еще со времен Ермака пробирались русские в Сибирь, обезлюдел. Оттого и Пелымский острог, заложенный на месте старой столицы вогульсих князей, оказался осторонь торговых и служилых путей. Лучше места для углицких ослушников не сыскать.
– А что, атаман, – спросил Скрябин, по шатким мосткам идя за Васильевым через залитый глинистым болотом двор, – тихо тут у тебя? Ссыльные не шалят?
Замятня буркнул что-то себе в усы, даже к полусотенному не повернулся. Тот же, вспомнив что-то, спросил:
– А верно ль говорят, что первый ссыльный у тебя – колокол набатный из Углича? И что ему приказом Шуйского ухо отсекли и язык вырвали?
Атаман обернулся, посмотрел на гостя тяжко.
– Погоди спрашивать, служилый, – сказал. – В дом, под иконы сядем – там и говорить будем.
Ответа дожидаться не стал – обернулся и пошел дале. Полусотенный же нахмурился, взгляд в спину атаману вперил, но ничего не сказал.
В светлице Замятиной воздух теплый, густой, духом жирным напоен. Нос щекочет кислинка от свежих щей. Перекрестившись и отдав иконам поклон, Скрябин прошел к столу. От пара, что над плошками вился, аж живот свело – семь дней уж как одну рыбу да сухари ел. Хозяин сам налил ему, выпили, закусили. Ели молча, друг на друга глядя исподлобья. И вот атаман рыгнул сыто, ложку отложил, утер бороду.
– Теперь и поговорить можно, – сказал негромко.
– Чего страшишься, Тихон Васильевич? – спросил Скрябин, повернувшись к нему. – Какая б не была на тебе вина – не мне тебя казнить, не мне судить. Говори смело.
– Сначала ты скажи, – качнул головой Замятня. – За кем тебя князь прислал?
– Вон оно как, – полусотенный криво усмехнулся и еще себе водки налил. Сам налил, сам и выпил.
Атаман сидел не шелохнувшись, только смотрел пристально.
– Велено мне доставить в Тюмень ссыльных посадских людей Матвея Бекетова по прозванию Ангел, Маркушу Сухлого, Луку Быкова и Ивана Орлова, а также ключницу Марфу Авдееву.
Атаман от слов Скрябина сделался бледен. Глаза его опустели, рука задрожала.
– А про колокол отчего спросил? – просипел он.
– Про колокол мне наказа не было. Любопытство разобрало – вот и спросил.
Замятня поднял глаза на сотрапезника. Ухмыльнулся криво.
– Так вот слушай, полусотенный, – голос его был как скрип тележной оси. – Нет у меня людишек твоих.
– Уморил? – сощурился Скрябин.
Атаман оскалился:
– Уморил… да только не я. Убегли они. Уж боле седьмицы тому. А Марфа твоя Авдеева им в том способничала.
Полусотенный отломил себе хлеба, пожевал задумчиво. Худой был хлеб пелымский – липкий да ломкий, во рту распадался на комки студенистые, что к глотке потом липли.
Не спешил Скрябин с ответом. В таком деле спешка – дурная спорука.
– Почему изловить не приказал? Чай людишки не просто так – по государеву делу сюда сосланы.
– А ты, служилый, – из-под лохматых бровей вперился в него Замятня, – давно ли в Сибири? Видать, недавно – русским духом от тебя за версту несет.
– Это ты верно примечаешь, Тихон Васильевич, – согласно кивнул Скрябин. – Первую зиму я в Тюмени. Тем летом только прибыл.
Голову опустил, чтобы злость, в глаза прыгнувшую, казачишка не заметил. Не таков был Лонгин Скрябин, сын боярский, чтоб ему всякий худородный попрекал. Нешто! И без того атаман себе уже пулю отлил тяжелую, и без местнической обиды.
– Ты, Лонгин Ларионович, не серчай, – почуяв в полусотенном перемену, сказал Замятня. – Кабы жил в наших краях подольше, знал бы, что весна сибирская – время худое. Край наш реками богат и снегом не меньше. Как весна – половодье тайгу накрывает. И лес вековечный разом в болото тряское обращается. Так и стоит до лета. В нонешнюю зиму снегу много было, а таять он только к апрелю стал. Что из того вышло, ты и сам по дороге сюда видел…