Скрябин не ответил – только усом дернул, к пытуемой поворачиваясь. Та же, точно не замечая ничего, и дальше бормотала свое.
– От большой власти – большие грехи, – лепетала. – Согрешила Русь, рабоцаря на трон московский возведя. По грехам их звонил колокол углицкий – оттого язык ему и урезали… Да только не умолкнуть ему, ох не умолкнуть! Ударит вновь – да так, что по всему княжеству Московскому луна пойдет!
– Ты, баба, кликушества свои оставь, – прервал ее Скрябин. – Говори, куда беглые податься решали? Почему на полночь[26] пошли? Куда пробираются?
– Куды ж им еще идти, страстотерпцам? Здеся, в этом краю, Правда живет – к ней и идут. Тяжек путь их, да только когда до Правды тропы торные вели?
Полусотенный головой повел из стороны в сторону – медленно, зло.
– Добром говорить не хочешь… По дыбе соскучилась? Ее мы тебе устроим, не сумлевайся… Семен, скажи, пусть огонь разводят. И дерево найдут, покрепче да пораскидистее. Чтоб ветка такая была, на какой человека подвесить можно…
Стрелец убег. Замятня вслед ему поглядел, бороду косматую поглаживая.
– Скор же ты, Лонгин Ларионович, до дыбы.
– А некогда, Тихон Васильевич, нам шашни разводить. Ты сам вот, казак сибирский, скажи мне – пошто угличане в тайгу ушли? Что им там?
– А ничего. Леса да болота, вогулы да остяки. Смерть верная и могила безымянная.
– И про то все ссыльные твои ведают?
– Ведают, – запнувшись немного, кивнул Замятня.
– И четверо из них пошли туда, да еще вместо припаса поволокли за собой колокол набатный, без языка и уха?
Атаман с прищуром поглядел на полусотенного:
– Ты, служилый, больно хитро плетешь. В тайгу беглые подались от скудоумия своего. Умысел тайный в том искать – себе на горе. На Марфу-ка глянь – вот она, сподручница их!
– Скудоумие, говоришь? – ухмыльнулся Скрябин. – Тогда еще спрошу, атаман. Отчего сподручницу эту с собой они не взяли? Чай с бабой оно веселей?
Замятня отвечать не стал – рукой махнул в сердцах и ушел к своим, становищем начальствовать. За ним подался, оглядываясь, Ерема. Остался стоять только Тагай, вогульский проводник. Смотрел на полусотенного прямо, не клонясь и не заискивая. На широком лице черными пуговками блестели раскосые зенки.
– Чего пялишься? – спросил Скрябин недобро.
Вогул покачал головой, словно сокрушаясь грубой прямоте стрелецкого начальника.
– Все верно подмечаешь, белый князь. Казак не видит, а ты видишь.
– И чего ж я такого вижу? – полусотенный подошел к Тагаю, застыл, возвышаясь над ним. Низкорослый вогул снизу вверх смотрел на него.
– За Пелымью ваша земля кончается.
– Шалишь, – тряхнул бородой Скрябин, – наша тут земля. И за ней – тоже наша. Вся Сибирь, сколько есть ее. И куда еще не добрались – вскоре доберемся.
– Не ваша, – упрямо мотнул головой проводник.
– А чья тогда? Уж не ваша ли? Так вогульских князей мы давно побили…
– И не наша, – перебил полусотенного Тагай. – Человек здесь хозяином отродясь не был. И не будет никогда.
– Мракобесие свое языческое при себе держи, – сквозь зубы процедил Лонгин. – Не больно-то вам байки ваши помогли со стрелецкой пищалью и казацкой саблей сладить.
Вогул кивнул согласно:
– Вот и Замятня тебе, белый князь, так же ответил, – и развернулся, уйти намереваясь.
Скрябин положил ему руку на плечо, удержал.
– Нет, ты погоди. Говори, что хотел – а я послушаю.
– Нечего мне сказать. Древняя это земля. Такая, что ни один манси тут не поселится, а женщина и вовсе на нее не ступит, ревность ее нутром чуя. Неспроста беглые люди сюда пришли – и не по одной своей воле. Наущение их привело.
– Чье? – нахмурился полусотенный. Речи проводника разбудили в нем тревогу, что уже не первый день дремала в груди.
– Про то не ведаю, белый князь.
– Не князь я, – Скрябин оттолкнул от себя Тагая.
Вогул ушел, оставив полусотенного задумчиво глядеть на раскинувшуюся за прибрежным холмом тайгу. Темной стеной вставала она у берегов. Разлапистые кедры клонили тяжелые ветви к земле, что блестела оловянно от напитавшей ее влаги. На склоне, где повыше да посуше, суетились стрельцы с казаками – разводили костры, ставили навесы, перетаскивали со струг съестное и прочий припас, снаряжали волокуши. Коней с собой не брали – не прошел бы конь в такой паводок, увяз бы. А человеку все едино – он скотина такая, что ему все нипочем.
«За Пелымью ваша земля кончается» – эхом отдавались в памяти слова. Тревожные. Темные.
Корявые, шишковатые ветви рвали тугой войлок армяка, вдавливались в мягкий, дрожащий живот – почти бескровно, точно в густую квашню. Казак верещал дико, глаза выпучив, слабеющими руками цепляясь за темную, склизкую кору. Другой, хрипя от натуги, саблей рубил живое дерево – без толку. Сталь секла кору, белесое лыко брызгало мутной сукровицей, но поддаваться не хотело. Дерево боли не чует – на то и дерево.
А другие ветви уже обвивали ноги, тянули вниз и назад. Справа стрелец бердышом ударил – справно, туда, где ветка от ствола отделялась. Хрустнуло, мокрая тьма ответила густым шипением. Сучковатая лапа, что уже на ладонь вошла в живое тело, дернулась, пошла назад, открыв страшную рану. Хлынуло темное, сизый кудель кишок потянулся, на черные сучки намотанный, повис. Казак не орал уже, хрипел только, кровь на губах пузырилась.
И тогда первый побежал. Крик его, тонкий, точно девичий, полетел над водой:
– Спаса-айся!!!
Загребая ногами воду, побрел по реке, от берега прочь, слепо руками размахивая. Шаг, другой – и скрылся в темноте.
– Спаса-а-а… – и крик разом оборвался, смешавшись с речным ропотом.
– …яко Твое Царствие и Сила, и ныне и присно… – шептал кто-то горячо, а рядом волокло в темноту товарища его, зубами в гнилую землю впившегося. Хохотала, захлебываясь, Марфа, в грязи катаясь, святую молитву перекривляя.
– Уходим! – оскаленная харя Замятни вынырнула из порезанной рыжим огнем темноты, крючьями железными впились в плечо Скрябина пальцы. – Не выстоять нам! Уходим!!!
А сзади, скрипя и раскачиваясь, высилось уже огромное и страшное, лапы-ветви протягивая. Бледные, как болотный огонь буркалы россыпью мерцали на лоснящейся черноте ствола, покореженной, раздутой, точно труп утопленничий. Скрябин, взглядом в те огни упершись, задрожал, задергался, точно кукла балаганная.
– Уходим, – просипел Лонгин, потом встрепенулся, в грудь воздуха набрал: – Уходим!!! Ребятушки, спину не кажи, задом пяться! Вдоль берега, давай!!!
Да только слов этих уже не слышали – рванулись разом все, точно кто-то заслон с плотины убрал, и водой бурной хлынули, толкаясь, бранясь, божась…
– Не замай!!! Отыди!!! Ах ты, пес!!!
И словно не стало людям врага, кроме себя самих. Сверкнули сабли, закричали, под ноги в грязь падая, первые страдальцы. Стелящиеся следом ветви обхватили их, поволокли. А за спинами хрустело и чавкало, словно плоть людская в мельницу чертову попала. И только Скрябин один видел, как Марфу, позади брошенную, ветви опутали, растянув точно на Андреевском кресте, головой вниз, и подняли кверху, гогочущую. Бледные телеса ее тряслись студнем, протыкаемые и раздираемые, а она охала да выгибалась в истоме – дикой, неистовой…
– Маркуша! Ванечка! Матвейка, Лука! Иду к вам!!! Поспешаю-у-у-у!!!
Лето 7113-е, месяца мая день четырнадцатый
Лисица, с зимы уже полинявшая, со впалыми боками и хвостом, похожим на грязное помело, подняла измазанную в крови морду. Лазарев вскинул пищаль, целясь в зверя, но лисица пули дожидаться не стала – только мех рыжий между темных стволов да вымытых корней мелькнул.
От мертвеца, которым лисица угощалась, не много уже осталось. Крупное зверье всласть попировало на нем, мясо с костей обглодав, моховую одежу разодрав, а потроха растащив вокруг сивой паутиной. Из поеденных кишок сочилась черная гуща. Мошки густым покровом облепляли побелевшую уже кость, паслись на запекшейся крови.
– Беглые его, что ль? – спросил Лазарев Ерему. Казак молчал. Мелкий дождик собирался каплями-стекляшками в черной его бороде.
Тагай враскорячку, как все в его племени ходят, подобрался к мертвяку, присел рядом на корточки. Кипучее облако мошкары поднялось, зудя недовольно, зароилось вокруг непрошеного гостя. Тот же только руку протянул, обглоданной плоти коснувшись. Распрямился, обернулся к русским.
– К Туман-озеру идут. – Лицо проводника было будто высечено из камня. За спиной его тянулся широкий след – глубокие ямы от людских ног, полузасыпанные опосля тяжким волоком.
– Зачем им? – нахмурился Лазарев. – Тагай, ты ж сам говорил, что от Тумана дорог нет – ни на полдень, ни на закат?
– Только тропы звериные – и те все в глушь вогульскую уводят, темнолесье таежное, – задумчиво пробормотал Ерема, бороду почесывая.
Тагай только головой покачал:
– Видать, туда им надо…
Моросило с утра. Дождик пути не мешал, досаждал только. Небо посерело, к земле под тяжестью дождевой пригнулось. Кедры верхушками тучи цепляли. Выло и клекотало в чаще зверье. Переговаривались негромко стрельцы, ворчали на распутицу. Казаки все больше молчали, держались осторонь, бросая на служилых злые взгляды. На привалах сбивались тесным кругом, рядились меж собою сквозь зубы. Вспоминали, озираясь воровато, про колокол и про цареубийц.
– Суд неправедный…
– По Борисовому наущению Шуйский напрасной казнью людишек углицких покарал…
– Пошто колокол набатный волокут?
– Владычица, Царица Небесная, помилуй нас. К великому греху приобщаемся… не отмолим опалы неправедной…
– Божий Гнев на леса сии пал…
Замятня брел хмурый, ворча, да и лаясь по всякому поводу. На проводника поглядывая искоса. Тагай же больше молчал, вперед уходить не спешил, но и с войском рядом не держался. Лазарев и Ерема, с ним к дальним дозорам приставленные, на вогула то и дело покрикивали. Да только все зазря – Тагай слушал их молча, недвижно. Точь-в-точь баба каменная