Он умолк, переводя дух. Стрельцы и казаки смотрели на него с испугом, перешептывались тревожно.
– Не хотите далее идти – воля ваша! Ни княжьим наказом, ни царевой волей понуждать вас не буду – ибо нету их тут! Здесь, в местах этих древних, один Господь Бог судией вашим делам будет. Я же так скажу: кто веру имеет, пусть со мной по следу беглых двинется. Коли надо будет – я и один пойду. Остальных же по-христиански прошу дать мне и моим сподвижникам день до рассвета. Не позже того срока мы к вам возвернемся – и с честью домой направимся. А ежели нет – вертайтесь в Пелымский острог без нас.
Тишина повисла, только шелестом капель нарушаемая. Мяли в руках шапки стрельцы, жевали ус казаки, иные добела рукояти сабель в руках сжимали. Наконец первый из строя вышел Семен сын Лазарев. Поклонился и позади полусотенного встал. Вздохнув тяжело, за ним подался и Ерема-казак, на атамана взгляд виноватый бросив. Потом еще выходили, больше стрельцы, но и казаки тож. Набралось людишек с десяток.
– Ты, атаман, – Лонгин обратился к Замятне, – отыдь на сухое место и стань лагерем. Жди нашего возвращения, как условлено. А не дождешься – уходи, за нами никого не посылай.
Тихон сын Васильев рот открыл, будто что сказать собрался, да промолчал. Кивнул, руку на плечо полусотенному положив.
– Ступайте с Богом.
Растворяясь в сырой мгле, уходил отряд Лонгина Скрябина по гатям, беглыми устроенным. Уходил в гробовом молчании. Оставшиеся провожали их взглядами тревожными, какими, бывало, смотрит честной люд в сторону юродивых.
Далеко беглецы не ушли – на небольшом островке, горбом высившемся одесную от устья Пелымки, увидел их Лонгин. На голой вершине, сложив из покрученных стволов низкую треногу, четверо оборванных, на умертвий похожих людей веревками поднимали колокол, темный от налипшей на него грязи. Лохмотья беглецов лопотали на холодном ветру, сквозь них белела мертвецки кожа, в черных пятнах не то грязи, не то крови запекшейся. На чумазых харях блестели выпяченные буркала, исхудавшие руки похожи были на сухие ветви.
– Стреляй… – прошептал Лонгин, холод могильный в груди почуяв.
Семен на колено встал, пищаль к плечу приставил.
– Далече, – пробормотал, целя. Подойти бы…
– Некогда! Стреляй так, остальные – за мной!
Побежал напрямик, по колено проваливаясь в болотную грязь. Грохнул выстрел. Остальные бежали – кто за полусотенным, кто по гатям, вкруг идущим.
Беглые колокол над землей подняли – не высоко, едва на полсажени. Стали мотать веревки к треноге, что едва держалась. Ерема, шагов тридцать пробежав, встал, пищаль вскинув, прицелился, выстрелил. Гулко ударила пуля в медный колокольный бок, густой звон пошел над болотом.
Четверо беглых плясали вкруг колокола, да так, будто их падучая взяла, дрыгаясь и подскакивая, подчас на колени падая, а подчас и вовсе лицом до земли припадая.
– Стреляй! – кричал Скрябин. – Стреляй!!!
Снова пищаль огнем плюнула, пуля одному из беглых в ногу вошла – а он словно и не почуял.
«Стадо свиное на зов идет – и Волею Вышней вновь в то стадо войдет Легион!!!» – выла в голове Лонгиновой безумная Марфа.
Оступившись, он по пояс ушел в трясину. Бранясь, забарахтался, хватаясь за корявые ветки. Кричал, чтоб его не спасали, чтоб беглых били.
И тогда ударил колокол.
Его удар не нарушил тишины. Неслышимый, он заполонил собой воздух, толкнулся в нависшие низко тучи и пошел вниз, к земле, которая задрожала, принимая его в себя. Неистовая, сладострастная дрожь эта от земли передалась людям, свалив их с ног, заставив корчиться в невыразимой, томительной муке.
Матвей, Марк, Лука и Иоанн, четыре беглых угличанина, в неистовстве возносили хвалу – но не к небу воздевая руки, а припадая к земле, к черному пузырю холма, что дыбился и ворочался, как разбуженный в берлоге медведь. Сочась мутною влагой, мертвая земля расходилась широкими трещинами, и потоки болотного гноя клокотали в них, подобно ключам. С каждым мгновением холм вздувался, рос и с тем – распадался. Липкие комья катились по его склонам, неуклонно обнажая то, что веками дремало внутри.
Распрямив узловатые лапы, Оно поднялось, и потоки трясинной жижи стекали с него подобно водопадам. Мерзкий горб спины покрыт был во множестве похожей на сухие деревья порослью, что извивалась и шевелилась, точно змеи. Тренога с колоколом, разом укрепившись и выросши, вознеслась высоко, и почерневшая медь набата испускала неслышимый, но ощутимый густой звон. Четверо беглых, обвитые сплетением шевелящихся ветвей, оказались распяты в причудливых, глумливых позах. Плоть их, пронзенная и разорванная, питала неимоверного исполина, но глотки их надрывались в криках безумной, исступленной радости.
И чудовище сделало первый шаг. Огромной горою возвышаясь над бессильными в муке безумия людьми, оно переступило их, раскачиваясь и треща. Три жуткие ноги его кончались острыми козлиными копытами, а плоть напоминала перевитые меж собой древесные стволы. Между ногами омерзительным брюхом свисало слепление множества осклизлых коконов, в которых толкались, извивались, готовые проклюнуться, мерзостные чада. Лонгин глядел, как лопаются первые из них, как падают в грязь покрытые белой слизью младенцы – в сравнении с которыми меркли отвратительнейшие из демонов церковных книг.
– Имя тебе – Легион, – прошептал он в ужасе, глядя, как поднимаются на уродливых лапах чудовища, похожие на покрученные болотом деревья.
Затрещали выстрелы – кто-то, совладав с собой, стрелял в приближающуюся молодь. Принимая студенистой, неокрепшей плотью пули, чудища визгливо скрипели, трещали и в слепой ярости вытягивались к людям. Пороховой дым защекотал ноздри, на миг сорвав пелену безумия. Семен ухватил полусотенного, поволок, вызволяя из болота.
– Уходить… надо… – горячечным духом выдавливая из себя каждое слово, хрипел он. – Бежать…
Содрогалась земля под тяжкой поступью исполина. Падала в бурлящее болото молодь. Казаки и стрельцы бежали прочь, бежали, не разбирая дороги – и болото хватало их, засасывало в себя, давая слепой мерзости добраться до них, обвить, растерзать…
Семен вытянул Скрябина на гать, что от топота исполинских копыт ходила ходуном. Побрели, спотыкаясь. К ним примкнул Ерема, еще трое. Остальных не ждали, слышали только, как те кричат исступленно, неистово, не то в гневе, не то в муке. Не то в сладости.
Как ушли – и сами не поняли. Белесая мгла поднялась над Туман-озером, густая, как молоко, и только слышно было, как вдали глухо топочет великанша, как скрипят тоскливо ее чада.
– Не пошла за нами, – отирая со лба пот, шептал Ерема.
– Что же деется? – крестясь, бормотал Семен. – Наяву было али привиделось все это?
– Как есть наваждение, – вторил ему один из стрельцов. – Колдуны мороку нагнали, глаза застили. Кто не сдюжил – тот в трясине сгинул.
Выбрели к лагерю, встретив стрельцов с казаками, к бою готовых. Пальбу они слышали, но более – ничего. Ни звона колокольного, ни стон земли раздираемой, ни топот козлища…
– Снимай людей, Замятня, – впервые по прозвищу обратившись, сказал Скрябин. – Уходить надо, и скоро уходить. К реке идти, к стругам.
– Что случилось-то? – спросил атаман тревожно. – Что с беглыми?
Лонгин только головой покачал. За него Марфа ответила, которой, видать из сострадания христианского, кляп изо рта вытащили.
– Свершилось! Сбылось-среклось! Черно козлище со тьмою младых, восставши, на Русь идет! Славься, черна мать! Вовеки славься!!!
– Всем снаряжаться!!! – гаркнул Замятня. – К реке вертаем!
Ожил лагерь, засуетился. Никто не спрашивал, куда в ночь выдвигаться, как дорогу впотьмах искать. Хлопотно собирались, споро, иные – с молитвой на устах…
Солнце уж к закату клонилось. Густые сумерки саваном опускались на приумолкшую тайгу. Войско брело в молчании, сил на болтовню не тратя. Страх, разом их сковавший, словно обручами железными сдавил шеи людские, дыхание перехватил, колотым льдом потроха наполнил. Во встающих вдоль тропы кедрах чудилось им, как кто-то большой ворочается, тянется к ним, гнилушным деревом скрипя, глазами, как болотные огоньки бледными, сверкая…
Последние огоньки утонули в людском месиве, погребенные под смешением давящих друг друга тел. Тьма поглотила обезумевших, оставив только вопли людские, в которых замешались разом злоба и боль, мольба и проклятие.
Перед тем как пала тьма, Лонгин видел еще Замятню, что криком и затрещиной пытался вразумлять людишек. Видел, как толпа смяла его и поволокла за собой, как слепым валом заломила ему руки, выгнула дугой, а после заглотила. Потом уж он ничего не видел – его самого подхватило и поволокло, сковало по рукам и ногам, оглушило и ослепило…
И снова ударил колокол – неслышимо, жутко, давяще. Вязким, как смола, звоном своим обволок, подавил и придушил, высосав всю волю к жизни. Тяжело ударили в землю копыта. И зазвучал не то наяву, а не то в голове полусотенного истошный голос Марфы:
– Свершилось! Черно козлище со тьмою младых на Русь идяху! Славься, Черная Мать, ибо имя твое – Смута Великая! Прибери нас в руци свои, гладом вскорми, кровию напои! Укрой собою Землю русскую, пеленою багряной пади на очи, ниспошли нам разор и запустение на тридцать лет… Одари нас лаской своею во искупление греха великого! Йа! Йа! Шуб-Ниггурат!!!
Александр МатюхинПапа придет
1
Дед Мороз приходил всегда. Пашка в него верил. Потому что если не верить в чудеса, то как вообще жить? Даже если жить осталось недолго.
Его ударили по носу кулаком, что-то звонко хрустнуло внутри головы, стало нестерпимо больно. Пашка заскулил, засучил ногами по полу, дернулся, чтобы встать, но не смог. По губам поползла соленая струйка крови.
– Подписывай, сука, – голос Михалыча, час назад веселый и душевный, сейчас звучал как грозное рычание голодного пса. Михалыч и был псом – беспородной шавкой, позарившейся на чужое.
Пашка познакомился с ним на стройке три недели назад. Михалыч по вечерам убирал мусор с недостроенных этажей. У него была «газель» неприметного цвета, в которую он набивал обрубки арматур, труб, куски стекол, жестяные пластины, полупустые мешки цемента и алебастра, чтобы потом вывезти на свалку за город или продать по дешевке на рынках.