Самая страшная книга 2018 — страница 70 из 100

То, чего страшишься сильнее всего, случается непременно. Гаев не на шутку боялся, что супруг сестры каким-то образом прознает, что он приехал в Москву, и заявится с покаянием и предложением помощи. Так и вышло. Гаев не успел даже закурить, поднявшись в номер после ужина, как в дверь постучали. Он скрипнул зубами, смял папиросу в пальцах, спросил, стараясь удержать в узде гнев:

– Кто?

– Павел Григорьевич, откройте. Это я, Андрей Щукин, – раздались с той стороны приглушенные слова. – Откройте, прошу.

Гаев молчал. Табак из раздавленной папиросы сыпался на дешевый гостиничный ковер.

– Знаю, вы не хотите меня видеть, – не затихал ненавистный, полный необъяснимой влажной мерзости голос. – Понимаю прекрасно. Но я ведь собираюсь помочь.

Разве может человек быть настолько предсказуем? Разве может человек вести себя как кукла из дешевого ярмарочного балаганчика? Поступать и говорить не по сценарию даже, а по поганой, давно всем известной привычке? Так, чтобы каждое движение, каждое слово его предугадывалось заранее? Гаев отряхнул ладони, ставшие липкими от пота, глубоко вдохнул и медленно выдохнул.

– Пшел вон, – процедил он. – Вон отсюда.

– Павел Григорьевич, просто послушайте, хорошо? Бог с ней, с дверью, я бы прямо тут все рассказал, да только сейчас кто-нибудь мимо пройдет, подумает что-нибудь не то. Неудобно выйдет.

– Неудобно? Неудобно тебе?! – воздух замер у Гаева в горле жестким комком, кулаки сжались сами собой, сжались так, что пальцы заболели.

– Я знаю, где Зиночка, – продолжал Щукин. – Знаю, куда она уехала.

Сердце у Гаева подпрыгнуло и замерло в этом прыжке на короткое мгновение, прежде чем рухнуть на прежнее место и заколотиться с новой силой. Он шагнул к двери, замер подле нее, словно стараясь услышать что-либо, способное убедить не поддаваться на уговоры: едва различимый смешок или шепот, адресованный постороннему, прячущемуся до поры до времени в тишине коридора. Но там только переминался с ноги на ногу негодяй, разрушивший жизнь его сестры.

Гаев повернул ключ в замке, отступил к окну, за которым медленно угасал пыльный июньский вечер. Ярость, дистиллированная, концентрированная, смешивалась в душе со страхом совершить непоправимую ошибку. Речь шла о жизни и смерти (помилуй, Господи!) Зинаиды, и здесь его собственным чувствам, сколь бы справедливы они ни были, не стоило давать волю.

Щукин вошел. Дорогой костюм сидел на нем криво. Густые черные бакенбарды обрамляли красное, лоснящееся от пота лицо, волосы были зачесаны по последней моде. Он располнел с тех пор, как им довелось встречаться в прошлый раз, и стал сильнее сутулиться. Хотелось думать, будто это вина давит на него тяжелым грузом. Стараясь не встречаться взглядом с Гаевым, он прикрыл дверь, прислонился к ней спиной, словно опасаясь преследователей, дважды шумно и тяжело вздохнул.

– Говори, – сказал хозяин номера. – Где она?

– В Растопино.

– Где?

– В деревне Растопино Корчевского уезда Тверской губернии. Но, Павел Григорьевич…

– Я услышал все, что хотел. Вон.

– Постойте. Христом Богом прошу, постойте. Тут не все так просто. Если бы так просто, если бы только деревеньку назвать, разве стал бы я беспокоить? Разве стал бы на глаза являться? Послал бы записочку, да и ладненько. Но тут дело… Еще раз скажу: представляю, что вы ко мне чувствуете, и нисколько не могу порицать вас за эти чувства. Я сам виноват в том, что случилось, я один, и вину свою искупить не сумею уже никогда, но хотя бы облегчить, хотя бы исправить последствия содеянного.

Гаев фыркнул. «Порицать»! «Содеянного»! Чертов актеришка, никак не может обойтись без пафоса! За этот пафос Зинаида его и полюбила: за красивые и складные речи, за умение самое ничтожное или поганое представить внушающим уважение. И отец, и брат оказались не в состоянии бороться, объяснить, что объект ее обожания – пустой и бессмысленный человек, никчемный лицедей, только и способный, что с выражением повторять чужие мысли. Она не слушала и не слышала никого, она была влюблена, и глаза ее горели раскаленным, безжалостным счастьем. Отец не дал благословения, но для нее это не имело значения. Она сбежала из Петербурга в Москву и здесь вышла за Щукина замуж. Венчались они в церкви Иоанна Богослова, что на Бронной улице, а свадьбу сыграли в ресторане «Яръ», пышно, ярко и весело. Отец, к той поре уже морщившийся от одного упоминания о дочери, не пожелал смириться и лишил ее наследства, не говоря даже о приданом, а вот Гаев-младший, считавший себя довольно прогрессивным, полагал, что Зинаида не принадлежит ни ему, ни родителю, а значит, вправе сама распоряжаться своей судьбой. Он присутствовал на венчании, встречал молодоженов в Петербурге, когда те вернулись из путешествия по Финляндии, а затем несколько раз навещал их в Москве и видел, как гаснет счастье в глазах сестры, сменяется постепенно растерянностью, как душевная боль сушит ее лицо, убивает любые признаки радости и молодости.

Катастрофа грянула через полтора года после свадьбы. Щукин никогда особенно не скрывал своего распутства, страсти к девицам легкого поведения. Даже до Гаева, живущего в другом городе и всячески сторонившегося любой богемы, доходили слухи о былых похождениях зятя: о певичках и балеринах, о залитых вином борделях, о шумных вечеринках, призванных превзойти размахом оргии римлян, и прочем разнообразном разврате. Щукин пользовался успехом у столичной публики, немало зарабатывал и сразу же проматывал все до копейки, сорил деньгами, словно состоятельный промышленник, хотя сам ютился в крошечных меблированных комнатах в Мытищинском проезде. Женитьба ничего не исправила. Да, поначалу Щукин оберегал супругу, к которой относился с почти отеческой нежностью, и старался держать свои пороки в узде ради нее, но надолго ему сил не хватило, и вскоре он вновь ударился в блуд, еще более отчаянный и беспросветный, чем прежде. Когда недоставало средств на кутеж по высшему разряду, ходил по кабакам да дешевым домам терпимости на Трубной площади. Где-то там и обзавелся он гонореей, которой затем заразил жену, бывшую уже на втором месяце беременности.

Зинаида спохватилась поздно, а когда спохватилась, виноватый муж, надеявшийся, что все как-нибудь само обойдется, долго отговаривал ее обращаться к врачам. Мол, не волнуйся зря, не изводи себя, наверняка ничего серьезного, незачем по докторам ходить, только слухи лишние поползут. Все закончилось выкидышем, едва не убившим Зинаиду и навсегда лишившим ее возможности иметь детей. Щукина в ту лютую зимнюю ночь не оказалось дома. Пока жена истекала кровью и стонами, переполошившими всех соседей, он курил кальян в компании двух проституток.

И вот теперь это ничтожество, обладающее, по мнению столичных театральных критиков, «целой плеядой талантов», но не способное совладать с собственной похотью, стояло перед своим шурином и говорило, что хочет исправить последствия содеянного. Да если бы не доброжелатели среди московских знакомых, Гаев бог знает сколько времени потерял бы в Петербурге, напрасно ожидая писем от сестры и не подозревая, что еще в мае, спустя четыре с половиной месяца после выкидыша, она уехала из Москвы с какими-то деревенскими божьими людьми.

– В общем, все началось сразу после возвращения из больницы, – собравшись с мыслями, принялся объяснять Щукин. – Ее сиделки выхаживали, которых доктор прислал. Две женщины в возрасте, строгие такие, молчаливые. Думаю, они-то ее и сбили с пути.

– Это ты ее с пути сбил, – сказал Гаев, наконец закурив. – Понятно? Ты, и больше никто.

– Да, верно, – торопливо закивал Щукин. – Но сиделки затянули Зинаиду в это болото. Они оказались хлыстовками, представляете? Натурально, самыми настоящими хлыстовками. Это я уж потом узнал, но тогда сразу сообразил, что с ними дело нечисто. Ходили они всегда и везде вдвоем, даже вот за водой или до ветру выйти – обязательно вдвоем. Со мной ни единым словом за все время не обмолвились, да и с Зиночкой разговаривали редко, зато между собой трещали без умолку, однако вполголоса, так, чтобы разобрать нельзя было, если не прислушиваться. А я, конечно, не прислушивался.

Еще бы, подумал Гаев, чтобы ты – да вдруг прислушивался! Это же не продажные женщины из борделя, зачем их вообще слушать? Чего такого интересного они могут рассказать, верно? Табачный дым наполнял горло горечью, смывая кислый налет злости. Сердце билось спокойнее, уже не громыхало так, что закладывало уши. Сестра жива, и нет ничего важнее. Всю дорогу из Петербурга Гаев не находил себе места, представляя ужасы, которые могли случиться с Зинаидой, не сумел заснуть из-за ужасных картин, непрерывно встававших перед глазами, и целую ночь напролет бродил между купе и вагоном-рестораном, глядя на проносящуюся за окнами тьму. Лишь теперь ему стало чуть легче.

– Так вот, сиделки заманили ее на одно из своих собраний, – продолжал тем временем Щукин. – На радение, кажется, так оно у них называется. И с тех пор Зину как будто подменили: стала чему-то улыбаться постоянно, на меня и взгляда лишнего не бросит, молчит круглыми сутками, не ест почти ничего. Каждую неделю по субботам ходила туда. Я, разумеется, беспокоился, но решил не торопить события: все-таки ей много пришлось перенести, и мне подумалось, что стоит дать ей немного свободы. Пусть, мол, отойдет от потрясений, найдет свою собственную дорогу в тихую гавань. Пока мне все казалось хорошо, что отвлекало ее от мыслей о случившемся, да и, буду откровенен, не считал я себя вправе вмешиваться.

– И правильно, – процедил Гаев, потушив окурок в пепельнице. – Ты уже вмешался так, что хоть святых выноси. Больше не нужно.

– Все верно, Павел Григорьевич, святая истина. Конечно, я волновался, а потому однажды решил за ней проследить – чтобы хотя бы понятие получить, куда именно она ходит.

– Получил?

– Не извольте сомневаться. Было это ровно через две недели после Пасхи: как обычно, в субботу под вечер Зиночка засобиралась, я вроде и виду не подавал, да только едва она вышла, я сразу за ней. Крался искусно, на глаза не попался, проследил ее до того самого дома в Банном проезде, где хлысты собирались. На вид – обычный дом, бревенчатый, наличники свежей краской выкрашены. После того как Зина внутри скрылась, я подождал немного чуть в стороне, так, чтобы ни из окон меня не заметили, ни с улицы внимания не обратили, – вдруг еще кто пожалует. Но она, похоже, последней пришла, и через четверть часа я подкрался ближе. Слышу – поют. Распевное что-то такое, знаете, простое, но красивое. Стихов-то особенно не разобрать было, одни обрывки: про пламя, про Дух Святой, про благодать – в общем, то самое, что ждешь от сектантских песнопений. Постепенно песня становилась все быстрее и громче, но слова уловить оказалось сложнее, потому что строй разваливался и они сливались в один сплошной гул, да еще топот мешал. А потом кто-то закричал там во все горло – словно собака раненая взвыла – и все следом заголосили, захохотали, заревели. Стало мне жутко, аж мурашки побежали. К тому времени солнце уж совсем село, и понял я, что стою один посреди темной улицы, а они вон, в нескольких шагах, за стеной беснуются, и даже Господь Бог не знает, что у них в головах творится.