Щукин сунул руку за пазуху, нащупал маленькую коробочку во внутреннем кармане пиджака. Похоже, не раскрылась. Табакерка красного дерева, завернутая в носовой платок, а внутри – ослепительно-ледяное солнце, растолченное в порошок. Стоит вдохнуть этого порошка, и белый свет, заключенный в нем, пропитает все твое существо, озарит тебя изнутри, наполнит силой и радостью.
Большую часть кокаина из табакерки Щукин употребил еще ночью, в поезде, и теперь берег остатки для особого случая или обратной дороги. Это свое пристрастие он ценил и лелеял, не открывал каждому встречному, а от Гаева скрывал особенно – не сомневался, что тот проникнется к нему еще большим презрением. Хотя, казалось бы, кокаин давно стал привычным явлением, в театре его нюхали все: от постановщиков до работников сцены – но люди вроде Гаева в чем угодно способны усмотреть покушение на установленный и единственно верный порядок вещей. Они с удовольствием растопчут любую радость, если она покажется им непривычной или неподходящей для их крохотного мещанского мирка, объявят ее причиной всех бед. Кокаин – все равно что колдовство, способное научить вновь радоваться пустякам и искренне влюбляться в свое дело, видеть в каждом предмете и явлении чудо. Пусть ненадолго, пусть ценой хандры, что непременно явится потом и сожрет несколько часов жизни. Разве оно того не стоит?
Повозку опять тряхнуло. Щукин инстинктивно сжал пальцами табакерку, затем нехотя вынул руку из-за пазухи. Так только вернее просыплется.
– Вон там, – сказал через пару минут возница, указав рукой куда-то вперед. – Это растопинская рощица. До нее я вас довезу, а уж дальше – извиняйте.
– Отчего так? – равнодушно спросил Гаев.
– Оттого уж. Не можно мне дальше ехать. Да не волнуйтесь, господа хорошие, доберетесь живо, там сущий пустяк прошагать останется.
Роща действительно вырастала из разнотравья впереди изумрудно-зеленым островом, так и просящимся на холст средней руки живописцу. Щукин всматривался в нее и не мог понять, откуда взялась тревога, острыми коготками впившаяся вдруг в сердце. Внезапно стало очень важным, что в Корчеве, после отличного завтрака, они долго не могли найти того, кто согласился бы отвезти их в Растопино, – но, пожалуй, так и должно быть, если речь идет о поселении сектантов. На почтовой станции, стоило заикнуться о названии деревни, ямщики принялись многозначительно переглядываться, как умеют одни лишь русские мужики, и ни один не вызвался ехать ни за какие деньги. На все вопросы о причинах корчевцы только крестились и говорили:
– Место уж больно плохое, ваше благородие.
Отыскать извозчика удалось на базарной площади. И повозка, и лошадь, и сам он имели вид столь непритязательный, что к нему обратились в последнюю очередь, получив отказы от прочих. Правда, пришлось согласиться на целых пять рублей и уплатить вперед. До поры до времени эти странности не волновали Щукина, но сейчас, когда до цели оставалось всего ничего, они обрели глубину и новое, неясное пока, значение. Вспомнилась ему и другая вещь: ложь, сказанная позапрошлым вечером в номере Гаева, о якобы прижатом к забору бородатом хлысте, который раскрыл секрет исчезновения Зины.
Бородатый хлыст существовал в действительности, но Щукин даже пальцем к нему не притронулся, а увлек в трактир и, напоив как следует, принялся расспрашивать о жене.
– Уехала она в Тверскую губернию, в чертово Растопино, – отвечал тот. – Аккурат после последнего радения и уехала вместе с матушкой Аграфеной.
Тут хлыст усмехнулся, показав кривые коричневые зубы, усмехнулся недобро и хитро – так улыбаются врагу, угодившему в смертельную ловушку, но еще не успевшему осознать своей обреченности.
– С матушкой уехала, – повторил он. – С Аграфеной.
Затем сектант принялся опрокидывать в себя рюмку за рюмкой, будто боялся, что графин вот-вот уберут со стола, в считаные минуты сделался пьян и начал на чем свет стоит проклинать белых голубей.
– Белые голуби упорхнут на корабле! – скрежетал он, ухватив себя за бороду. – А и шут с ними, пущай плывут! А мы тут останемся, нас к земле якорь тянет. Тянет-тянет-тянет, не пускает к белым голубям.
– Что там, в Растопино? – спрашивал снова и снова Щукин, еще надеявшийся добыть больше сведений, но надеявшийся попусту.
– В Растопино? – щурился хлыст и наливал себе еще рюмку. – Взлетят оттуда голуби белые, вместе с матушкой Аграфеной воспарят. И сверху станут серить на нас с тобой, друг мой ситный!
Он ни с того ни с сего коротко, отчаянно хохотнул, ударил кулаком по столу, едва не опрокинув графин, и закричал Щукину в лицо, словно глухому, не обращая внимания на перепуганные взгляды окружающих:
– Коли взойдешь на корабль, обратной дороги не сыщешь! Нечего тебе делать в Растопино, понял?! Нечего!
Он выпил последнюю рюмку, икнул, поднялся из-за стола и нетвердым, но решительным шагом направился к выходу. Щукин смотрел хлысту вслед, задумчиво потирая бровь, а когда тот вывалился на улицу, заказал еще графинчик водки.
Теперь та трактирная болтовня наполнилась неведомым смыслом. Щукин пристально разглядывал растопинскую рощу, наползающую на него огромным сумрачным зверем, зеленую шерсть которого шевелил на загривке ветер. Чудилось ему, будто бы там высоко, над кронами, порхают невидимые на фоне неба птицы, белые-белые-белые голуби, прилетевшие сюда прямо с иерусалимской горы, точно так же потерявшейся во времени, с древней горы, на чьей вершине застыли раз и навсегда три креста. Он зажмурился, надавил пальцами на веки, сосчитал про себя до десяти. Наваждение исчезло.
Минуту спустя повозка остановилась там, где дорога ныряла под сень деревьев.
– Все, – сказал извозчик. – Дальше не поеду, прощения просим. Ступайте прямо по колее. Как рощу наскрозь пройдете, там и деревню увидите, уж не ошибетесь.
Щукин, придерживая табакерку во внутреннем кармане пиджака, по-мальчишески спрыгнул в траву, с наслаждением потянулся, пару раз присел, чтобы размять изрядно затекшие ноги, втянул носом запахи летнего леса, полного буйной, бессовестной, самой вульгарной жизни. И все же здесь было что-то еще: то ли заплутавшее эхо, то ли предчувствие чьей-то смерти. Думать о подобном не хотелось, и он заставил себя улыбнуться.
Гаев спустился медленно, степенно, погладил уставшую кобылу по спине и крупу, обратился к ее хозяину:
– Послушайте, любезный, нам ведь потом в Корчеву нужно возвратиться, а из деревни вряд ли кто согласится везти. Завтра около полудня подберите нас на этом самом месте, получите ту же сумму. Сможете?
Возница отвел взгляд:
– Вот что я вам скажу, милостивый государь. Ежели думаете отсюда вернуться, то уж не следовало и приезжать. В Растопине приличным людям нечего делать.
Гаев растерянно улыбнулся, открыл было рот для возражений, но возница уже поворачивал лошадь, чтобы двинуться в обратный путь.
– Ладненько, мы как-нибудь сообразим, – пробормотал Гаев. – Как-нибудь.
Щукин рассеянно кивнул. Глядя вслед удаляющейся повозке, он тер пальцем бровь и мысленно последними словами ругал себя за то, что не воспринял всерьез совет пьяного хлыста.
III. Гаев
Роща подействовала на него странным образом: нервное напряжение, копившееся внутри невесть сколько времени, исчезло, уступив место непривычному, почти забытому спокойствию. Он шел по обочине дороги, ступая по свежей траве, и слушал тоскливые выкрики кукушки, считавшей кому-то остаток жизни. Гаев знал, что ему нужно делать. Всю дорогу он готовил себя к борьбе, к столкновению, к чужим слезам и собственной злобе, неуправляемой и мутной, как вода в горной реке, и только здесь понял: ему не обязательно забирать Зинаиду, увозить домой. Если у нее все хорошо, то он просто удостоверится в этом, даст немного денег, узнает, можно ли им писать друг другу, и отправится обратно с чувством выполненного долга. И револьвер системы Смита и Вессона, покоящийся на дне саквояжа, так и останется там лежать бесполезным грузом.
Нужно еще решить, как поступить с плетущимся следом зятем, с мразью по фамилии Щукин, которого ни в коем случае нельзя оставлять безнаказанным. То, что он натворил, непоправимо, а значит, ему придется понести суровую кару. Но все это потом, потом… Сейчас главное – сестра.
Они вышли из рощи и в самом деле сразу увидели деревню, лежащую у подножия невысокого и совершенно безлесного холма. Ровные, недавно подновленные заборы и крытые свежим тесом избы утопали в позднем грушевом и яблоневом цвету. Кое-где из труб тянулись к небу дымные струйки.
– Благолепие! – сказал Щукин. – Как на открытке.
Гаев хмыкнул. Да, Растопино выглядело аккуратным и ухоженным, будто бы только недавно выстроенным. Ни единого серого пятна, ни единой почерневшей крыши, ни детского крика, ни собачьего лая. Почему-то это настораживало.
– Как памятник на могилке, – не унимался Щукин. – Красота, да толку-то от нее?
Гаев недовольно повел плечами, прибавил шагу. Не хватало еще слушать трусливую болтовню бесхребетного ублюдка. Зря все-таки позволил за собой увязаться, незачем ему тут быть. Муженек, в душу мать его!
Они добрались до околицы за пять минут. Там их уже ждали. Три пожилых человека в темной одежде стояли неподвижно у плетня, ощупывали приближающихся пришельцев пристальными, недобрыми взглядами. Гаев и не рассчитывал на радушный прием, а потому решил сразу взять быка за рога.
– Здравствуйте! – произнес он бодро, слегка задыхаясь после быстрой ходьбы, но тут же осекся, рассмотрев встречающих вблизи. Мешковатые темно-синие зипуны из добротного сукна не могли скрыть оплывших фигур, а обрюзгшие, по-бабьи одутловатые лица не имели ни бород, ни усов и казались нелепыми масками, лишенными какого-либо выражения. Одинаковой длины сальные волосы, одинаково расчесанные на ровный пробор, усиливали это впечатление. Быстро справившись с изумлением, Гаев начал заново:
– Здравствуйте, уважаемые! Правильно ли я понимаю, что это деревня Растопино?
– Так, – сказал высоким и хриплым, а оттого похожим на воронье карканье голосом тот, что стоял в середине. Был он, судя по всему, старшим из троих и опирался на кривую клюку с костяной рукояткой.