Самая страшная книга 2018 — страница 74 из 100

Что ж, вот, свершилось: он раздевает ее, задирает рубаху, складка за складкой, преодолевая сопротивление тонких бессильных рук, вдыхая запах больного тела, уже зная о кошмаре, таящемся под грубой холстиной, но не в состоянии остановиться.

Грудь Зинаиды, уродливо плоская, была перетянута бинтами, по которым слева и справа, чуть ниже уровня подмышек, расплывались коричневые пятна, влажные от еще сочащейся изнутри сукровицы. Внутреннюю поверхность бедер и низ живота тоже покрывала плотная повязка, темная между ног от запекшейся крови. Они хотели создать ангела, но вместо этого отрезали ангелу крылья.

Гаев взревел раненым зверем. Ярость, жгучая, гибельная, наполнила вены огнем, в висках застучали гигантские стальные молотки. Он отшатнулся от изувеченной сестры, шагнул к саквояжу, вытащил револьвер и выстрелил в старика, успевшего подняться на колени и пытавшегося дотянуться до откатившейся в сторону клюки. От грохота заложило уши, запах пороха защекотал ноздри. Существо, именовавшее себя матушкой Аграфеной или батюшкой Евграфом, взвизгнуло и опрокинулось на спину, подняв в воздух руки с широко расставленными скрюченными пальцами. Гаев подошел вплотную и выстрелил еще раз, в упор, прямо в мерзкое бесполое лицо. Пуля пробила правый глаз и разнесла затылок, расплескав по полу содержимое черепа, перемешанное с осколками костей и седыми волосами. Ноги старика, обутые в дорогие кожаные сапоги, заскребли по двухцветному холсту, сминая его, бесповоротно разрушая устоявшийся порядок вещей.

Закричала, завыла Зинаида – протяжно, противно, без выражения и перерывов. Гаев повернулся к сестре, но она по-прежнему не видела его, а смотрела, не моргая, на издыхающую в углу тварь.

– Я вернусь, – пообещал Гаев. – Я приведу помощь!

Из комнаты, заполненной едким пистолетным дымом, он выбежал в сени, а когда был на полпути к входной двери, та распахнулась. На пороге стоял один из стариков, что встречали его на околице вместе с Аграфеной. Не останавливаясь, Гаев выстрелил скопцу в сердце, перепрыгнул через медленно заваливающийся навзничь труп, выскочил на крыльцо. Солнце, клонящееся к западу, обожгло ему глаза.

Он слетел по ступенькам, затем через калитку – на улицу. Замер. Сердце внутри ходило ходуном, раскачивалось увесистым маятником. Жители Растопина приближались со всех сторон, встревоженные выстрелами и криками. Их было несколько десятков. Не мужчины и не женщины, а агнцы божие, белые голуби.

– Назад! – гаркнул надсадно Гаев. – Назад! Убью!

Он выстрелил куда-то в толпу, заставив ее отпрянуть, кивнул Щукину, оцепеневшему в растерянности у палисадника, сказал:

– Нам нужна полиция, – а затем рванулся вдоль по улице, прочь из деревни. Никто не пустился в погоню, не пытался остановить его или окрикнуть, встречные шарахались в стороны, и Гаев мчался изо всех сил в полной тишине, слыша только свое тяжелое дыхание да оглушительный стук сердца.

У околицы он остановился, хватая ртом воздух, оглянулся. Возле дома Зинаиды скопилось еще больше народа – наверное, все население этого окаянного места. Растопинцы не шумели, не суетились, просто сгрудились, как скот, собравшийся на голос хозяина. Щукина среди них видно не было. Ну и черт с ним.

Закололо в левой стороне груди. Гаев повернулся и торопливо зашагал к роще, пытаясь восстановить дыхание. Револьвер, горячий и еще дымящийся, приятно оттягивал руку. Он все сделал верно, а значит, и дальше справится, вытащит сестру из преисподней, куда та угодила по милости своего ненасытного муженька, отправит ее в больницу, найдет для нее лучших докторов, и все время будет рядом, и больше не оставит никогда. Нужно только добраться до Корчевы, обратиться за помощью к городовому – уже завтра от гнезда чудовищной скопческой ереси не останется камня на камне!

В груди кололо сильнее, стало отдавать в левое плечо и локоть. Ничего, ничего. Сейчас он достигнет рощи, выберет местечко поукромнее, передохнет недолго в теньке, переведет дух, выкурит папироску. Спешить незачем, никуда Растопино не денется. С сестрой самое страшное уже произошло: она обманута, искалечена, она – одна из них, и ничего с ней больше не сделается. А на супруга ее поганого наплевать. Пусть ответит за свои дела.

Под деревьями боль вспыхнула с новой силой, вгрызлась изнутри в ребра, ключицу, нижнюю челюсть. Ощетинилось не желающее сдаваться сердце сотней стальных шипов, застучало оглушительно, отчаянно. Или то был дятел? Закружилась голова, зелень вокруг заухала, захлопала в широкие, поросшие мхом деревянные ладоши. Гаев стонал сквозь зубы, пытаясь удержать стремительно гаснущий свет, но не удержал и упал на траву.

IV. Щукин

Когда началась пальба, Щукин стоял у палисадника, любуясь цветами. Люпины, гвоздики, пионы – в Москве ни разу не доводилось ему видеть таких роскошных экземпляров. Крики, раздавшиеся ни с того ни с сего внутри дома, не на шутку встревожили его, а грянувшие следом выстрелы привели в ужас. Ноги сделались ватными, и он едва успел развернуться на месте к тому моменту, как Гаев появился на улице.

Слов, сказанных ему шурином, Щукин не разобрал – от грохота револьвера звенело в ушах – а когда тот пустился бежать, хотел было последовать за ним, но в последний момент простая и чертовски ясная мысль возникла перед его внутренним взором: а что если Гаев убил Зину? Что если Гаев убил его жену?

Потому он сорвался с места, но не стал догонять шурина, а нырнул в калитку, поднялся к распахнутой двери дома. Сразу за порогом лежал, вытянув руки по швам, старик в окровавленном зипуне. Голова мертвеца была запрокинута назад, и остекленевшие глаза сурово глядели на непрошеного гостя.

– Зина! – позвал Щукин в полумрак сеней, не решаясь перешагнуть через убитого. – Зиночка! Ты там?

Никто не отозвался. Только клубился под потолком медленно ползущий к выходу пороховой дым. Тогда Щукин обернулся, намереваясь спуститься, чтобы найти другой способ проникнуть в дом, но крыльцо уже оказалось окружено растопинцами, и глаза у них были такими же, как у покойника в сенях. Они схватили Щукина, стащили вниз, впившись крепкими крестьянскими пальцами в рукава и штанины его костюма, а когда известный московский артист попробовал вырваться, получил незлобивую, но мощную оплеуху, от которой конечности сразу обмякли и исчезла всякая воля к сопротивлению.

– Это не я! – в отчаянии запричитал Щукин. – Вы же видели, это Гаев! Я не знал, что он задумал, клянусь, и про пистолет не знал! Я даже ехать с ним сюда не хотел!

Хнычущего и дрожащего, его проволокли через улицу, затащили во двор дома напротив. Кто-то накинул ему на голову мешок, а следом посыпались удары. Били кулаками, ногами, поленьями, били без жестокости, но в полную силу. Ослепленный Щукин метался из стороны в сторону, скулил от боли, рыдал в голос, умолял о пощаде. В конце концов от него отстали, перед этим связав руки за спиной и тщательно обыскав. Забрали все: серебряные часы, портмоне с деньгами, перочинный нож, записную книжку, табакерку, завернутую в носовой платок. Даже ремень вытащили. Щукин остался лежать на жесткой земле, захлебываясь слезами и кровью из разбитой губы. Мешок на его голове пах сеном и гнилью.

Что ему сказать? Что ему сделать? Что пообещать им? Разве не понятно: он не стрелял, он никогда в жизни ни в кого не стрелял и даже представить себе не мог, каково это – нажать спусковой крючок, выпуская в человека пулю? Разве похож он на убийцу, на заговорщика, на негодяя? Разве не очевидно, что имело место несуразное недоразумение? Сообразят ли они, где истина, различат ли ее, не испугаются ли отпустить безвинно пострадавшего восвояси, не решат ли избавиться от лишнего свидетеля?

Вопросов было слишком много, от их обилия темнота под веками начала вращаться, как бывало в юности после хорошей попойки, и Щукин испугался, что его сейчас вырвет. Ткань мешка плотно прилегала к лицу, ему приходилось дышать сквозь нее. Если содержимое желудка хлынет наружу, он просто-напросто задохнется.

Щукин попробовал пошевелиться, приподнять голову и тут же получил удар в живот, выбивший из него весь воздух. Целую вечность он провисел над черной пропастью, не имея возможности ни закричать, ни вдохнуть, а когда все-таки начал дышать, время не запустилось заново, перестало иметь значение. Рядом шуршали чьи-то шаги, слышались приглушенные голоса, иногда налетал ветер, шептал ветреные свои секреты листве груш или яблонь, росших неподалеку. И хотя Андрей Михайлович Щукин, тридцати двух с половиной лет, слышал все это, слышал он и многое другое: слова няньки, складывающиеся в давно забытую сказку, звонкий мальчишеский галдеж во дворе гимназии, скрип сосен над поляной, выбранной для пикника с девушкой, чье имя больше не имело значения, волну аплодисментов, катящуюся из зрительного зала и разбивающуюся о скалу сцены. Он лежал здесь, и он купался в овациях там, словно жизнь его не состояла из бесчисленных вчера и завтра, исчезающих одно за другим в мареве минувшего, а представляла собой сплошной узор, вытканный на ковре, узор, каждый фрагмент которого возможно рассмотреть и потрогать в любой момент.

Это видение было настолько захватывающим и прекрасным, что, когда несколько часов спустя Щукина вернули в действительность, подняв грубым рывком, он едва не разрыдался опять. Затекшие члены болели невыносимо, пальцы онемели и не шевелились. Судя по мраку и прохладе, просачивавшимся через холстину мешка, успела наступить ночь. Его развязали, повели под руки сквозь темноту.

Вели долго. Потом скрипнула впереди дверь, возник свет – оранжевый, теплый, под ногами появился дощатый пол. Кто-то сказал:

– На лавку давай.

– А то!

Щукина усадили, сдернули с головы мешок. Он долго моргал, привыкая к скудному освещению. Помещение было просторным, куда больше обычной горницы, но без окон. Повсюду иконы и распятия. В красном углу, перед иконой, изображавшей апостолов Луку и Иоанна, висела слабо чадящая лампадка. У стен стояли люди, одетые в белые рубахи, с горящими свечами в руках. Стояли и смотрели на него.