– Откуда химическое оружие в этом небольшом лагере? Здесь испытывают только апейрон, пан доктор. Испытайте и вы. Ну же, вам ведь нужны лекарства? Или я ошибся, приведя вас сюда? – Тут поляк достал пистолет, новенький, блестящий, как игрушка, «парабеллум», и направил на Волгина.
– Если струсите сейчас, я и вас обменяю на оружие, пан доктор. Мы собираемся устроить восстание, нам нужно много оружия.
– Черт возьми, Яцек! Я врач! Я лечу людей, а не убиваю их! Я не могу убить человека! Даже… даже вот такого… – Волгин глянул на связанного эсэсмана. Тот, видать, давно все понял, его вытаращенные глаза прямо-таки источали ужас, и он обделался, бедолага, от него остро воняло экскрементами.
– Пан доктор, ну что же вы? Поймите, вы не столько лечите людей, сколько обмениваете их. Обмениваете жизнь на смерть. Каждый божий день вы этим занимаетесь. Когда отдаете медсестрам на утопление младенцев. Когда отдаете Шпехту на умерщвление тех пациентов, которые, по-вашему, уже не выживут. У вас почти нет медикаментов, вы делаете операции и принимаете роды в ужасной грязи – и что же? Вашей статистике позавидует любая хорошо оснащенная клиника! Все ваши операции заканчиваются успешно. Все роды проходят великолепно, даже в самых сложных случаях вы выкручиваетесь. А все потому, что давно приносите дань апейрону…
– Откуда вы знаете про мою статистику? – едва выговорил Волгин.
– Когда имеешь дело с первоматерией и первосознанием, начинаешь узнавать многие вещи просто так, неведомо откуда. Я теперь свободно говорю на десяти языках. Отлично владею немецким оружием, которого раньше в руках никогда не держал. Да и без того про вас, пан доктор, по всему лагерю слухи ходят. Вас считают чудотворцем.
– Нет, нет! – Волгин посмотрел на свои трясущиеся руки. – Просто у меня были хорошие учителя. Просто мне всегда везло. Просто… это воля Божья…
– По воле Божьей вы и оказались здесь, пан доктор. Вам нужны лекарства? Так берите их!
Лекарства. Да черт все побери, лучше бы я к Хильде пошел, мысленно взвыл Волгин. Любая мерзость лучше, чем убийство. Если, конечно, Хильда не обманула бы… наверняка провела бы, гадина… Руки сами потянулись к скальпелю, который по-прежнему протягивал поляк. Меня ждут пациенты, сказал себе Волгин. Ждут пациенты. Меня и лекарства. В конце концов, после всего, что натворили нацисты, этот проклятый обмен будет вполне справедлив!
Руки, привычные резать человеческую плоть ради исцеления, не дрогнули и на убийстве. Одним точным движением Волгин вскрыл эсэсману горло и столкнул страшно хрипящего немца в резервуар. Надеялся, что солдат утонет быстро, – но не тут-то было. Пару минут Волгин вместе с бесстрастным Вильчаком вынужден был наблюдать, как чернота, смакуя, обнимает судорожно бьющегося и истекающего кровью немца, неспешно поглощает его, заливается в рану на горле, в рот, в глаза. Никогда в жизни Волгина не рвало от вида покалеченного тела, даже совсем зеленым студентом в анатомичке, – а тут вывернуло так, что от силы спазма он едва сам не полетел в колодец.
– Вообразите лекарства, – напомнил Вильчак. – Как можно подробнее. Любые лекарства, инструменты или что вам еще надо. Какие они на ощупь, чем пахнут. Вообразите их сложенными в большой ящик. А теперь берите этот ящик. Пора! Но прежде – вообразите как следует!
Ампулы с препаратами. Шприцы. Пачки бинтов. Стерильная вата. Хирургические нити. Инструментарий. Асептики в пузатых склянках. Волгин лихорадочно соображал, стоя на коленях у самого края резервуара, над дышащей ему в лицо первозданной тьмой. Еще конкретнее, еще точнее! Нашатырный спирт. Этанол. Сульфаниламиды. Гексенал. Новокаин. Раствор морфина. Эфир. Йод. Глюкоза, аспирин, пирамидон, риванол, кодеин, еще, еще… И все в таком большом стальном ящике…
Совершенно уже не отдавая себе отчета в том, что делает, Волгин наклонился еще ниже, опустил руки в вязкую, но податливую тьму. Все равно что в живую плоть. Тепло, мягко, влажно. Почти незамедлительно пальцы наткнулись на что-то твердое, с прямыми углами. Волгин поднатужился и, снова едва не свалившись в резервуар, вытащил большой металлический ящик. Гладкая сталь, слегка нагретая словно бы теплом тела. Волгин поставил ящик рядом на камни, откинул крышку. Ампулы, шприцы, ножницы, пинцеты, бинты, перчатки… Все новехонькое, в нетронутых упаковках – и с надписями на русском. На русском! Будто свежая поставка в полевой госпиталь, в котором Волгин почти круглосуточно трудился до контрнаступления немцев, там все работали почти круглосуточно, хирурги стоя засыпали у столов, пока санитары уносили прооперированных, и тогда, вздрагивая, хирурги просыпались, оборачивались на бесконечную очередь раненых и столь же бесконечно усталыми голосами говорили: «Следующего…»
Волгин достал из ящика первую попавшуюся пачку, прочитал: «Стрептоцид белый». Пальцы чувствовали чуть поскрипывающий под плотной бумагой порошок. Затем Волгин вытащил склянку с йодным раствором. Откупорил, понюхал. И вот тогда заплакал, как ребенок.
– Время, пан доктор, время! Пока апейрон помнит про вашу дань, есть возможность достать еще самое малое два таких ящика! А память у него короткая!
И Волгин, до ломоты в затылке включив воображение, снова опустил руки в плотную, плотскую тьму, чтобы достать второй ящик. И третий. Дико оскалившись, все еще плача, с безумно горящими глазами, Волгин опустил дрожащие руки во тьму в четвертый раз – и почувствовал, что теперь его не пускают.
– Довольно, пан доктор, – остановил его Вильчак. – Вы же видите – все. Не смейте настаивать, если не хотите расплатиться за ваши пилюли еще и собственной жизнью.
Пошатываясь, Волгин принялся медленно подниматься по крутой лестнице с двумя тяжелыми ящиками в руках. Третий ящик нес Вильчак и спокойно отвечал на беспорядочные вопросы Волгина – тот хотел понять, хоть немного понять, его вышколенное медициной сознание просто не могло иначе, даже в самых невозможных условиях оно требовало знаний.
– Почему тут опаснее всего именно ночью, говорите? В изначальном свет перемешан с тьмой. Помните, пан доктор? Ах да, не знаю, читали ли вы… Кажется, у вас теперь вовсе запрещено это читать? Земля была безвидна и пуста, и тьма была над бездною. И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.
– И отделил Бог свет от тьмы, – пробормотал Волгин, так и видя перед глазами первую страницу большой бабушкиной книги.
– Свет останавливает движение изначального. Запирает его в воплощенной форме. На солнечном свету апейрон становится просто пылью, камнями, пеплом, водой… Почему ночью все бараки здесь не ушли под землю? Потому что большинство людей в бараках думает о жизни. Во многом именно благодаря вам, пан доктор, вам и вашей непоколебимой вере в жизнь. Но немцы своими порядками в конце концов всех нас заставят думать только о смерти. И тогда нам всем придет конец. Ведь неспроста, совсем неспроста этот голод, эти издевательства, показательные казни… Апейрон повинуется замыслу. Что Божескому, что человеческому. Думающему о жизни он дарит жизнь, думающему о смерти – смерть. И всегда – в обмен на что-то равноценное. А животные, которых здесь поглощает земля, скорее всего, стары или смертельно больны…
Вернувшись в «кранкенбау», Волгин первым делом спрятал ящики с лекарствами в своем личном тайнике, о котором не знал никто, кроме него, даже Ленька. Отныне всегда и повсюду внимание, сказал себе Волгин. Самое неусыпное внимание! Никто не должен видеть русских надписей на этикетках. Особенно медсестры-немки.
Но вот с Ленькой Волгин быстро попался. Настолько привык доверять своему медбрату, что перед первой же операцией не глядя кинул ему все нужные упаковки, принес склянки с асептиками и ушел в каморку мыть руки. Когда вернулся, Ленька обалдело таращил глаза, держа двумя пальцами, будто невиданное диво, бумажный конверт, на котором было написано по-русски: «Иглы хирургические».
– Гавриил Алексеич… это откуда?..
– Лучше не спрашивай, – сказал Волгин таким голосом, что Ленька тут же заткнулся. И действительно больше не спрашивал.
Восстание в лагере случилось через неделю. Волгин его напрочь проглядел, как и прежде проглядел многое, будучи единственным врачом на весь лазарет. Когда где-то неподалеку рассыпчато затрещали автоматные очереди, Волгин вместе с Ленькой как раз принимали сложнейшие роды у хрупкой, слабенькой белобрысой польки. Узкий таз, крупный ребенок, да еще тазовое предлежание, да еще обвитие пуповиной. Волгин едва отдавал себе отчет в том, что на улице происходит что-то необычное, а пока наконец все завершилось, восстание закончилось тоже. Волгин, с ног до головы мокрый и одуревший от психического напряжения, с окровавленными руками, накладывал последние швы в промежности женщины. Это была победа. Мать жива, ребенок жив – и будет жить дальше, в немецкой семье. Волгин с Ленькой утомленно улыбнулись друг другу: отличная работа, просто отличная. В этот миг в конце «кранкенбау» распахнулась дверь и раздался надсадный голос надзирателя, орущего по-немецки: «Никому не выходить из бараков! Кто высунется – расстреляем на месте! Никому не выходить!..»
А на следующее утро на аппельплаце – лагерном плацу – состоялась казнь, посмотреть на которую уже, напротив, согнали всех, кто только мог передвигаться. В отличие от Волгина, повстанцы потерпели поражение. Не помогли им ни тайники, ни горы оружия.
Волгина бесцеремонно вырвали из утреннего осмотра и прямо как был, в белом халате, погнали на плац вместе с половиной его пациентов. Он заорал на солдат, чтобы те не трогали тяжелых больных и родильниц, и вооруженные автоматами немцы действительно отступили от больничных нар. Среди участников восстания, выстроенных на плацу напротив виселиц, Волгин без труда нашел Яцека Вильчака. Даже издали было видно, что кисти рук у поляка представляют собой бесформенное кровавое месиво, просто фарш. Вильчака допрашивали, пытали. Сознался ли он, откуда взял оружие? Волгину показалось, что Вильчак тоже отыскал его взглядом в огромной толпе заключенных и слегка помотал головой. Саркастически, печально, предупреждающе? Этого Волгин не смог понять.