Самая страшная книга 2018 — страница 95 из 100

Кругом были трубы. Они со скрежетом, лязганьем и скрипом закутывали Витька в кокон. Изгибались и трещали, протыкая его, насаживая, будто на шампуры.

Витек чувствовал, как тонкие трубы вспарывают его кожу, проникают в вены и артерии и начинают качать кровь – живительное тепло, жизненную энергию. Все, что нужно было этому монстру. Он хотел согреться. Он хотел жрать.

«А ведь неоткуда взять дополнительную жизнь, – с болезненной до безумия иронией подумал Витек. – Пересохраниться не получится».

И потом он умер.



Николаич сидел за столом в кухне и разглядывал собственное отражение в стекле. Сгорбленный, помятый старый дурак.

Поселок окончательно проснулся. Запустение ушло, закипела жизнь. Всюду горел свет, мелькали люди, машины. Это означало лишь одно: мальчишки не выбрались. Тварь наелась, и теперь вместе с водой по трубам текла их жизнь.

Сразу после второго взрыва Ксюшка начала клевать носом. Только что была полна энергии, смеялась, как вдруг потускнела. Ушел румянец, глаза померкли.

Николаич взял ее на руки и отнес в детскую. По крайней мере не пришлось объяснять, где мама. И почему с квартиры, точно со змеи, слезает шкура, притворная реальность, под которой прячутся обугленные стены и холодная тьма.

Их встречи напоминали тюремные свидания. Николаич был посетителем, а родные – заключенными. Вот только срок у них был пожизненный, бесконечный. Иногда поселок отогревался на день, иногда на целую неделю. Возвращал разрозненные моменты из прошлого; до того, как половину людей эвакуировали, а вторую похоронили в руинах вместе со всеми секретами. Там остались жена и дочка Николаича, и не было у них могил, кроме снежных холмов и заросших мхом и травой развалин.

Николаич лег рядом с Ксюшкой, и та перевалилась на него, приобнимая. У соседей звучала музыка, слышался смех. На улице гремели нетрезвые перебранки. Николаич видел, как в конце очередного цикла поселок погибал, разваливался, исчезал в грязи, в траве, в снегу. Но сегодня заброшенной тут была лишь одна квартира. И он понимал почему.

Ксюшка засыпала у него на груди. Николаич прижимал ее к себе и считал удары сердец: большого и маленького. Одно с каждой секундой билось чаще, сильнее, будто старалось работать за двоих. Расшевелить второе, не дать ему остановиться. Но то почти замерло, застыло, как и настоящая жизнь в этих краях.

За окном начиналась метель. Медленно исчезало в снежной дымке переплетение бесконечных труб. Холод сковывал комнату.

В мертвом поселке посреди ледяной пустыни Николаич смотрел на трещину в потолке и чувствовал, как туда просачивается его душа.

Максим КабирГрех

Кержину снились похороны, траурная процессия, бредущая по пустынному Петербургу. Простой, не обшитый гроб на дрогах и худющая кобыла. Плакальщицы, похожие на ворон.

– Кто помер-то? – окрикнули кучера из встречного экипажа. Кержин признал своего начальника, обер-полицмейстера графа Шувалова.

– Кержин, – ответствовал кучер. – Адам Анатольич, следователь сыскной полиции. По второму разряду хороним.

– Вы уж поглубже его заройте, – велел граф.

Меж крестов холерного кладбища рыскал пронизывающий ветер. Чернела яма, звала. Кержин спускался в нее вместе с домовиной. Плакальщицы вились сверху и вокруг, по-собачьи копали края, жирная, в прожилках дождевых червей земля сыпалась на следователя.

Батюшка макнул в ведро веник:

– Их же имена ты, Господи, веси!

Красное, горячее, окропило губы. Кержин проснулся в могиле.

Проснулся в своей холодной спальне. Сердце тяжело колотилось, во рту было солено. Лунное сияние озаряло книги, немецкие литографии, ландкарты и эстампы, неуклюжую мебель. И сопящую под боком молодку, теплую и дородную. Одеяло сбилось, обнажив щедрую плоть, спелые груди, съехавшие к подмышкам, полный живот с ямкой пупка.

Яма…

Кержин отер вспотевший мускулистый торс. Вспомнил барышню: Анна, экономка. Чего на ночь-то оставил? – чертыхнулся незло. И собирался растормошить обильные телеса, женской лаской отогнать тревогу, сахарными устами заесть соленое.

Но в дверь постучали робко.

«Раньше стучать надо было, – подумал следователь, – когда меня в гроб клали».



Над улицами стелилась голубоватая дымка, угрюмое небо оплакивало очередное утро. Совсем недавно фонарщикам приходилось вручную гасить фонари, теперь же они тушились автоматически по линии. Съеживались и исчезали в шестигранных коробах комочки газового света. И довольная мгла ползла из каналов.

Граница ночи и дня, время путающихся в мороси теней, приглушенного цокота редких лошадок, барахтающихся в сизой паутине летучих мышей.

От воды прогоркло смердело. Пристань обслуживала корабли, идущие к клинике Виллие на Выборгскую сторону и к домику Императора на Петроградскую. Серела параллельно дороге отмель, иссеченный бороздами, заиленный пляж. Сушились мережи и неводы. Фонтанка вспухала грязной пеной. Отец-художник учил маленького Адама различать оттенки. У бурунов был цвет топленого молока, сырца, цвет экрю.

К пристани вели мостки на козлах. Под ними агенты затаптывали следы преступника.

Кержин скривился. Пошел к подчиненным, кутаясь в нанковый сюртук.

У Прачечного моста кучковались зеваки. Звенела бранчливым бубенцом санитарная карета.

– Что за всешутейский собор? – поинтересовался Кержин. Чиновник Штроб семенил к нему, поскальзываясь на клочьях водорослей.

– Опять кровосос, Адам Анатольевич.

Двадцатитрехлетний Штроб годился Кержину в сыновья, но уже был стряпчим по криминальным делам. Инициативный, бойкий, он искренне нравился следователю.

– Его будочник застал с поличным.

– Поймал?

– Где там, – Штроб указал на полицейского с грандиозным, распирающим шинель брюхом. Морда у будочника была бордовая, в тон канту на фуражке.

– М-да, – хмыкнул Кержин. – Этот и фитилек свой не поймает.

Городовые почтительно расступились, пропуская следователя.

Труп скорчился под гнилыми балками моста. Влага оседала на запрокинутом лице. Рыжая борода слиплась, под ней зияла страшная рана. Кадык был вырван, изжеванные лоскутья кожи болтались бурыми прядями. Один клок, вероятно застрявший в зубах людоеда, дотянулся жуткой заусеницей к ключицам.

Бедолага был раздет до портков, тоже измаранных кровью.

– Щучье вымя, – процедил Кержин.

Пройдя за пятнадцать лет путь от околоточного Нарвской части, квартального надзирателя и помощника частного пристава до агента сыска, он видел немало мерзавцев. Но чтобы собрата слопать, как дикарь австралийский? Не зря окрестили убийцу «кровососом».

Антонов, полицейский врач, нагнулся над трупом и выискивал что-то в остекленевших глазах. Его бородка-клинышек мельтешила в опасной близости с раной. Кержин, будь его воля, Антонова и к дохлым коровам не допустил бы, но тот, увы, был племянником лейб-доктора Елизарова.

Антонов яро поддерживал теорию, согласно которой в зрачках мертвецов, как на фотографической пластине, отпечатывается последний миг жизни.

– Эх, – досадливо сказал врач, – черно. Сморгнул, видать. Или дождем смыло.

Кержин молчал, оглаживая пышные усы. Взор зацепился за утонувшую в месиве нить. Он поддел ее и вытащил из-за шеи мертвеца нательный крестик.

«Господи, отвори вежды», – шепнул про себя.

Неделю назад столица обсуждала жестокое убийство. На набережной Мойки, в районе Немецкой слободы, нашли студента. В исподнем, с порванной глоткой. Полагали, его загрыз волк залетный или хворая псина. Мол, раздели позже соколики из Финских Шхер. Тогда, по описи, пропало два рубля и две копейки и янтарная брошь – студент ее матери на именины приобрел, не успел презентовать.

Брошь всплыла у скупщицы Уваровой, но Кержин приказал не поднимать шум.

Однако «Северная пчела», а за ней и «Ведомости» раструбили о грабителе, пьющем человеческую кровь.

– Личность установили?

– Да, – сказал Штроб. – И за женой послали. Извозчик это. Кунаев фамилия. Кабриолет его у Летнего сада стоит.

– Он там работает?

– Нет.

– Стало быть, привез пассажира.

Кержин перевернул мертвеца. Ощупал затылок, рыжие пасма в песке и сукровице.

– По куполу его огрели. И сволокли к пристани, чтоб без свидетелей.

– Что без свидетелей? – спросил Штроб, сглатывая.

– Ошмалать.

– И загрызть, – сказал стряпчий.

Кержин счистил с колен песчинки.

– Хорош, – сказал Антонову, который увеличительным стеклом примерялся к зрачкам мертвеца, – Грузите, как жена опознает.

Окликнул будочника. Сощурился на небритую физию. Следователя приводили в отчаянье эти полуграмотные, жаждущие наживы обитатели «чижиков». Лодыри, выпивохи и взяточники. А еще сетуют, что отношение к полиции у народа пренебрежительное.

– Пьян?

– Бодрствования ради!

– Говори.

– Так что! – с энтузиазмом начал будочник. – На вверенной мне территории! Куда и пристань, и мост! Где творится невесть что! Шурудит оно, получается! И я глядь! Сидит!

– Кто сидит? – спросил Кержин нетерпеливо. – Толком, чертомель!

– Гад ентот на трупе сидит! И ест, получается. Как выборгский крендель ест евойную требуху. Юшка по подбородку!

– Рассмотрел его?

– Получается. Лысый, здоровенный.

– Борода, усы?

– Нема. Башка, как луна, гладкая. И зубы.

Зубы больше всего занимали Кержина.

– Железные? Вставные?

– Никак нет! Нашенские зубы. Из кости.

– А ты что?

– Известно, что! – будочник не без гордости ткнул в висящий на шее свисток. – По абнакновению.

Кержин подумал, что такой шеей и загривком кровосос кормился бы до ноября.

– А он?

– Краденое хвать – и наутек, – будочник показал на пришвартованные вдали пожарные пароходы.

– В котором часу? В чем одет был?

– Часы темные. А одежа – такая же. – Будочник почесал щетину и добавил, вперив в следователя слезящиеся глазки: – А пущай меня в гошпиталь лечиться пошлют. Долженствует мне отдохнуть, получается.