Кержин выпрыгнул из туннеля, протаранив колонны ящиков. Преступник растаял. Моталось туда-сюда дверное полотно, на пороге окровавленный Назар придерживал голову лежащей навзничь хозяйки. У Уваровой был вспорот живот. Ужаснула вереница горизонтальных надрезов, словно кто-то вогнал, походя, четыре клинка да выдрал нутро. Из самой большой прорехи свисали лоснящиеся кишки.
– Не вмырайте, господыня, – хныкал Назар и прижимал к себе женщину. Она посмотрела на Кержина и улыбнулась слабо. Губы, целовавшие его, окрасились багрянцем.
– Как-нибудь позже, – сказала она, и если прав был Антонов, в ядрышках зрачков лицо ошеломленного следователя сохранилось, как дагеротипия.
По первому разряду хоронили Лукерью Уварову, анонимный кавалер оплатил ореховый гроб, дроги с шестеркой вороных и отпевание в Крестовоздвиженском соборе. Дождь стегал глыбу храма, точно наказывал шпицрутенами.
Об этой страшной и до сих пор неискорененной разновидности экзекуций думал идущий за процессией Кержин. Он знавал фельдфебеля, давшего пощечину ротному командиру. Наглеца приговорили к тремстам шпицрутенам. Солдаты, выстроившись в две шеренги, били его, медленно ковыляющего, гибкими прутиками. Когда фельдфебель лишался сознания, унтеры клали на розвальни и дальше волокли «зеленой улицей». Прутики вышибали куски мяса, превращали в биток, свежевали от холки до икр. Полковой медик поразился живучести фельдфебеля. Выкарабкался мученик и хвалился Кержину рубцами.
Горсти земли рикошетили от полированной крышки гроба. Безутешно каркали вороны в простуженном небе. А на противоположном конце города, за Московской заставой, нашли караульщика.
Где окуривает туман, опасные не огражденные забором пустыри, воет зверьем лес с выгоревшими проплешинами и журчит, отсекая шоссе от сосновых дебрей, Лиговка.
Сторожки министерства путей сообщения стояли в двухстах саженях друг от друга, обеспечивали порядок на дороге. В одну такую хибарку залезли ночью. Похитили лопату и замшевый кошелек с кредитными билетами, а караульщика растерзали. Выели кадык, располосовали грудину до плевры и легких.
Третья жертва кровососа – кричали хором «Северная пчела» и «Ведомости».
Спустя два дня мимо заколоченной сторожки проехала ломовая телега. Битюг месил жижу ножищами с густыми космами у копыт. Извозчик нахохлился на облучке, косился в сторону леса.
– Не бойсь, не бойсь, – бурчал себе под нос.
В телеге кунял крючник, и подле него – пассажир, попросивший добросить до окраинной слободки, неприметный мазурик в дряхлой сермяге, испачканный сажей, что твой африкан.
Отец мазурика был членом Императорской Академии художеств, учеником Оленина. Дед по матери дьяком, прадед – подьячим. А еще один предок – разбойником, его полтора века назад колесовали по сенаторскому указу и повесили за ребро на Обжорном рынке, лобном месте Петербурга. Замостили рынок поверх козьих выпасок и дурных болот, там часто пропадали пастухи, и никто их не искал. А как сами являлись, отощавшие, голодные, родня садила за стол, и, пока возвращенец грыз сырую козлятину, глава семейства подходил и рубил его топором промеж лопаток. Пастушка везли обратно к болотам и закапывали, а он скреб когтями мешковину.
Комендант города Касимов изловил в тысяча семьсот двенадцатом кровососущего монструоза, заспиртовал и отослал в столицу.
При императрице Анне Иоанновне казнили тридцать тысяч человек. Триста – за то, что потребляли кровь. Их отлучили от церкви, обезглавили и сожгли, головешки с публикой и барабанным боем нанизали на копья.
И Кержин, ничего о том не зная, молился и вспоминал белое вдовье тело.
«У меня отмщение и воздаяние, ибо близок день погибели их, наступит уготованное им».
Гневная мощь Второзакония кипела в следователе.
Битюг, спотыкаясь на выбоинах, миновал фабричную громаду. Безрадостные выселки, сгорбившиеся лачуги. Кержин поблагодарил возницу.
В сумерках брехали собаки. Ошивалась под тусклыми фонарями рабочая рвань. Булыжник был на магистрали да на подъезде к фабрике. Захолустные улочки крыли деревянными мостками в три доски. Сапоги выдавливали из расщелин пузыри и гребешки грязи.
По доскам промаршировал Кержин к святая святых окраины – трактиру с желто-зеленой вывеской и кумачовыми тряпками на окнах.
Нагнулся, чтобы не стукнуться о косяк, и запахи пота, перегара, махорки и кухонный чад поглотили его. Под подошвами хрустели опилки, сводчатые, в потеках, потолки подпирал табачный дым. Шастали сказочные зверушки, братья тех леших и кикимор, что намалевал когда-то на стенах меловой краской спившийся талант.
Прислуживали половые в косоворотках и штанах навыпуск, подпоясанные красными ремешками с кисточками. У большинства были биты рожи. За столами бражничали мастеровые, солдаты, дворники. Извозчики сербали чай, остальные пили горькую, шпилились в трынку, горланили то строевые песни, то «Верую», то ноэли.
Статный буфетчик в белой миткалевой рубахе зыркнул на новоприбывшего. Кержин нахлобучил на брови картуз. Сощурился, пошарил взглядом в едкой мгле.
Семен Анчутка, щуплый, обманчиво вялый паренек, уплетал похлебку из щербатой чашки. С Кержиным его связывали долгие и непростые отношения. Анчутка расписывал горшки, а по выходным карманничал на Калинкином мосту.
Кержин двинулся к столику, обошел вставшую истуканом девицу. Та качнулась, потерлась об него невзначай, ощупала сермягу быстрыми пальчиками. Скрылась в дыму.
– Щучье вымя!
Анчутка был одет, как заправский франт, в клетчатые панталоны с лампасами и штрипками, в жилет и галстук.
– Я уж решил, что это призрак утопленницы Таракановой. Ан нет, господин сыщик пожаловали. Не угодно ли супчику?
– Сыт.
Анчутка откинулся на спинку стула, промокнул галстуком жирный рот. Веки в пушке белесых ресниц упорно наползали на серые глаза. Половой сервировал скатерть изумрудным полуштофом и захватанными стаканами. Карманник налил себе и следователю. Кержин пригубил водку.
– Человека ищу. Беглый солдат, из ваших краев. Недавно прибег.
– Цена вопроса? – растягивая слова, спросил Анчутка.
– Две чертоплешины и по сусалам разок.
– Щедры, ваше бгродие, щедры.
– Четверо убиты. Горлянки порваны зубами. Уварова…
– Да слыхал я. – Анчутка улыбнулся сонно. – А почему солдат?
– Я спину его видел. Шпицрутенами пороли.
– В бане с ним парились?
– Вроде того.
Анчутка умолк, словно задремал. Ощутив на себе чей-то взор, Кержин оглянулся. В углу сидели двое: неопрятный коротышка с куцыми усами и девчонка, пощупавшая следователя на входе. Лет семнадцати, не старше, с плоским лицом в веснушках и калмыцкими скулами. Волосы стрижены по-мальчишески, «в скобку». Курточка-спенсер явно заимствована у столичной модницы.
Девица и ее подельник потупились в пол, замызганный золой и чайными плесками.
– Был тут солдат, – сказал Анчутка. – В начале месяца нагрянул. Андрон, Козмин, кажись.
– Где жил? – напрягся Кержин.
– Да в трущобах. Гордился, что тысячу шпицрутенов выстоял.
Следователь присвистнул.
– За что порот?
– За кражу, вестимо.
– Лысый?
– Лысее лягухи. Но он как нагрянул, так и исчез. Дней десять как. Я думал, его Заячья топь засосала.
Анчутка нацедил себе водки и подправил стакан собеседника. Теперь Кержин выпил до дна.
«Кто кровь прольет человеческую, того кровь прольется рукою человека», – прочел он мысленно Бытие.
– Что за топь, Семен?
– Болота на западе. Там, сплетничают, деревня брошенная есть, а Андрон этот втемяшил себе, что в деревне клад зарыт. Вам, бгродие, надобно у Викулы поспрашивать. Он всем про деревню рассказывает. И солдатику рассказал.
– И где он, Викула твой?
– Знамо где. Он у Палашки квартирует. Но сумнительно, что солдатик с болот воротился.
Кержин поднялся из-за стола.
– Проведи.
Анчутка зевнул. За его плечом ощетинилось выцветшее рогатое Лихо.
– К чертоплешинам червонец.
– Будет.
Девчонка в спенсере перешептывалась с компаньоном, жестикулировала. У Кержина защемило сердце. На запястье девочки гнила ранка-фонтанель.
За трактиром дрались пивными бутылками артельщики. Золоторотец дрых в блевоте. Гоголем прогарцевал безучастный жандарм. Проехал подвоз с распиленными «кабанами» льда для ледников.
Следователь и карманник поплелись в тумане и очутились возле островерхой хижины. Табличка над дверьми гласила: «Hebamme». Повивальная бабка.
Кержин сунул проводнику деньги.
– Бгродие, – замялся Анчутка. – Ничему не изумляйтесь. Викула – кликуша.
– Кто?
– Бесы в нем мытарствуют. Легиен аж.
– Ясно.
В горнице было наслякожено и затхло. Коптили свечи, освещали косолапый стол и печь, самовар, полсажени дров и мелкого старичка. Точно ожившее пугало, он был наряжен в фуфайку и лапти с драным лыком, и в шляпу-боливар.
За стеной вопила женщина. Плакала и взывала к Господу.
– Викула, – сказал Анчутка, – Барин Заячьей топью интересуется. Уважь. А я отчалю, пожалуй. Мое нижайшее.
И он выскользнул из хижины, спящий на ходу воришка. Кержин и дед остались одни в горнице.
– Славный малый, – произнес старик, улыбнувшись. – Задушат его скоро.
Кожа Викулы была рябой и шелушащейся, а белки глаз голубоватыми.
– Он сказал, в вас бесы живут.
– Семеро.
– Лопаюсь, лопаюсь, матушка! – кричали по соседству.
Старик сцепил замком узловатые пальцы.
– Вы про топь спрашиваете? Про Краакен?
– Краакен? – нахмурился следователь. Он смотрел попеременно то на Викулу, то на запертую комнату справа.
– Деревня такая, чухонская. На реке Вуоксе была. Там от Аньки-царицы еретики хоронились, кто креста не чтил. Огородились болотами и болотам молились.
– Боже! – закричала женщина, – Боже, за что?!
– Помрет, – сказал с улыбкой старик.
– И куда девалась деревня? – спросил Кержин, который чувствовал себя неуютно в этой странной хижине. Мерещилось, что на иконах нарисованы исполинские синюшные младенцы с нимбами из пуповины.