Оксана ВетловскаяЯр
Больше всего на свете Славка боялся, что однажды ему придется убивать. Вот уйдет отец на фронт – а было ясно, что дело это неминуемое, хоть отцу пока и дали отсрочку, потому как работал он электриком в трамвайном депо, но до поры до времени, – и придется тогда Славке самому курей рубить. Только подумав об этом, Славка почему-то испытывал ужас куда больший, чем даже при мысли о том, что на фронте отец может погибнуть. Последнее было все же далеким и абстрактным, а топор в окровавленном чурбаке – вот он, под навесом, стоит лишь выйти во двор. Едва Славка представлял, как придется самому брать этот топор, другой рукой хватать живое, трепыхающееся, теплое, дышащее, которое так не хочет умирать, – его начинало тошнить, руки и ноги холодели, и, казалось, будто все тело облепляла липкая тугая паутина.
Кур, на Славкину беду, завел еще дед, когда жив был. Деда Славка не любил: бранчливый был, с чугунным нравом, скупой скопидом, да в придачу жестокий. И не просто бездушный, а как-то по-особенному жестокий, с изуверским таким подвывертом – отравил покусавшую его соседскую собаку чем-то таким, что та полдня мучилась, подыхая, а он все ходил смотреть, и котят кошки Маньки топил не скопом, а вдумчиво, по одному, будто удовольствие получал. Когда дед, тяжело прохворав с месяц, лег в гроб, блестя длинным желтым носом, Славка испытал только облегчение. Но остались куры: их дед завел незадолго до смерти, чтобы яйца на рынке продавать; из самых нищих поволжских крестьян, каким-то образом занесенный судьбой в Киев, дед всю жизнь пытался наладить свое дело и всю жизнь прогорал. Родители и бабушка к хозяйству с курами как-то попривыкли (хотя поначалу без конца сетовали) и не спешили от него избавляться. И вот однажды отцу взбрело в голову научить Славку кур забивать. «А то ведь не мужик растет». Славка и впрямь рос немного чудным, «блаженненьким», как говорила бабушка. Никогда не играл в войнушку и не любил книг про сражения. На рыбалку не ходил. Поутру под смех домашних вылавливал из бочки с дождевой водой еще живых жуков и мотыльков, чтобы те не утонули. Отбивал у уличных мальчишек всякую живность, которую те мучили. Вот что-что, а драться Славка умел, кулаком в ухо, или даже сопелку свернуть, или зуб выбить – это запросто, такое Славка жестокостью не считал, если за дело. Так что его не особенно дразнили, хотя считали чудаковатым. Вечно Славка ходил по соседям, пристраивая каких-то щенят и котят, а кошку Маньку, ставшую совсем старой, беззубой и с бельмами на оба глаза, кормил три раза в день хлебом, размоченным в молоке, и, когда она тихо издохла во сне, похоронил в палисаднике. Отец считал всю эту возню немужским занятием и полагал, что Славке нужно закалять характер.
Кур, предназначенных на забой, прежде всего на сутки запирали в особой клетушке с сетчатым дном, где им давали только воду, чтобы у них очистились внутренности. Заранее оповещенный отцом о завтрашней учебе, Славка иногда подходил к клетушке, смотрел на темно-рыжие гладкие перья и алые гребешки птиц, и так их было жалко, и заранее тошнило, даже ужин в горло не полез. И ведь не отвертишься, отец был строг. Утром Славку бил озноб. Вытащили из клетушки первую курицу, связали ей лапы, отец показал, как правильно обхватить ее левой рукой и уложить на колоду. «Руби быстро. Раз – и готово». К этому моменту Славка уже не чуял ни рук, ни ног, его покачивало, и топор показался чудовищно тяжелым и ледяным – должно быть, именно такой на ощупь была бы сама смерть, если бы ее можно было потрогать: что-то огромного веса, полное извечного холода.
– Ну, чего так побелел? Руби давай. Мужик ты или кто?
– Не буду, – хрипло сказал Славка. – Сам руби, если хочешь.
– Ну и кисляй уродился, а еще Ярославом назвали! Тебе ж уже семнадцатый год! Мало ли, чего в жизни случится – как семью-то кормить будешь? А вот как в армию пойдешь, а если стрелять прикажут?
– Не буду стрелять, – задеревеневшими как с мороза губами произнес Славка.
– А охотиться вдруг придется?
– Лучше траву жрать буду!
Славка непослушными пальцами распутывал курице лапы и чувствовал, как скапливаются в уголках глаз злые слезы. И впрямь – шестнадцать лет ему в мае исполнилось, еще разреветься не хватало, срамота.
– А ну, дай сюда, тюхтя, – отец отобрал у Славки птицу, дико косившую на людей круглым карим глазом, будто удивлявшуюся – поили-кормили, а сейчас вдруг чего надумали?
И одним махом отрубил ей голову. Не любил Славка на такое смотреть, и сам бы не взялся рубить даже под угрозой порки, но все же с малых лет порой невольно становился свидетелем забоя птиц, и нынче ему показалось, что крови как-то ненормально много, она хлынула из горла, как из пробитого бурдюка, не могло быть в одном небольшом живом существе столько крови…
Злополучными этими курами отец попрекал Славку всю неделю. Мать хмурилась, она как педагог воспитательных приемов отца не одобряла, но и сказать поперек ей было нечего, потому что на все возражения отец твердил одно: «Парень он, не девка, ишь, неженку вырастили». Всю неделю Славка ежился от отцовских насмешливых взглядов («Как суп-то из куры лопать, так горазд!») и старался пореже попадаться ему на глаза. А в самом конце недели, в воскресенье, началась война.
Где-то сразу после полудня Славка услышал, как соседи гомонят. Вышел на крыльцо, и соседка сразу закричала ему через забор: «Вийна, вийна!» Сделалось не то чтобы страшно, но муторно и тягостно. Впервые Славке подумалось, что отцовские предупреждения про армию – не просто слова. Больше всего на свете Славка боялся, что однажды ему придется убивать, и особенно боялся: вдруг когда-нибудь придется убить человека.
Немцы вошли в город девятнадцатого сентября, почти через три месяца. К тому времени уже всем было ясно, что Киев будет сдан: из радио и газет выходило, что советские войска откатываются назад стремительно. Впрочем, Славка газет не читал и радио не слушал, ему довольно было того, что рассказывал отец, и, вообще с тех пор, как начались бомбежки, а с горизонта почти беспрерывно стал доноситься гулкий грохот канонады, Славка впал в какое-то внутреннее оцепенение, жил будто вполовину. Может, так выходило от постоянного недосыпания: часто ночью приходилось всей семьей прятаться от бомбежек в щели, вырытой на огороде (такие простейшие укрытия были теперь повсюду во дворах и на улицах), а в узкой яме два метра глубиной, на узлах с одеждой и самым ценным домашним скарбом да под разрывы бомб не особенно поспишь. Днем же Славка, в силу возраста уже попадавший под трудовую мобилизацию, ходил на строительство оборонительных сооружений, и все это, вместе со сном урывками, между бомбежками, так отупляло, что даже близкая канонада не страшила.
Именно там, «на окопах», он познакомился с Розкой. От природы Славка был не особенно крепкий, по-птичьи тонкокостный, но все же выносливый, не дохляк, а вот как-то раз рядом с ним оказался настоящий хлюпик. Мальчишка был его ровесник, невысокий, со слабой, узкой и впалой грудью, удивительными руками – бледными, почти прозрачными, словно какие-то диковинные ночные цветы, и крупными, будто нарочно завитыми, темными кудрями. Явно не созданный для тяжелой физической работы, он очень быстро выдыхался. Славка поглядывал на него снисходительно, но, в общем, не особенно обращал внимание, пока к мальчишке не пришла, по-видимому, сестра, того же возраста и очень на него похожая. Тогда Славка оперся на черенок лопаты и принялся наблюдать за девчонкой. С такими же, как у брата, черными кудряхами, подвязанными черной же лентой, и тонкими белыми руками, она показалась Славке необычной, будто совсем не отсюда, не со здешних пыльных, суетливых, перерытых укреплениями улиц. Он бы, верно, так и не решился к ней подойти, если бы парнишка-хлюпик не выронил узелок, который она принесла. Узелок скатился точно Славке под ноги. Сквозь белую тряпицу проглядывал хлеб. Девчонка уставилась на Славку: что тот сделает – схватит и убежит? Славка поднял узелок и взобрался к ней по оседающей круче перемешанной с песком земли.
Брата и сестру звали Лев и Роза Эткинд. Оказалось, жили они буквально через несколько домов от Славки – странно, что он их раньше не встречал. Впрочем, они были «тиходомы», как говорила про таких бабушка. Левка играл на скрипке, Розка зачитывалась книгами и мечтала стать врачом.
– Жиды пархатые, – припечатал отец, когда Славка рассказал про своих новых знакомых. – Пробу на них ставить некуда. Диву даюсь, что от «окопов» не отвертелись, такие всегда от работы отлынивают.
Отец евреев сильно недолюбливал, чем-то они ему когда-то насолили, а покойный дед – тот и вовсе был лютым жидоедом, вся округа знала. Славке, впрочем, было все равно. Жили они на Куреневке, этот удаленный от центра район, весь в садах и огородах, расположенный рядом с огромным оврагом, населяли украинцы, русские, евреи и поляки, соседство было разным: и дружным, и склочным, но в общем привычным, и менее всего Славку интересовали вопросы чьего-то происхождения, равно как и своего собственного.
Так что вскоре они везде ходили вместе – Славка и Розка: белобрысая голова, выгоревшая за лето до сияющей белизны, и темная, с непременным черным бантом. Мать Розки, как и Славкины родители, тоже была не рада этой дружбе, по каким-то неясным причинам считая, что ее дочери пристало водиться с парнями только своей породы. И Розка также не обращала на это внимания. Все Славкины чудачества, над которыми соседские ребята посмеивались, Розке как раз таки нравились. У них вообще оказалось много сходного: оба учились в старших классах и собирались получать высшее образование (с прошлого года обучение в старших классах стало платным, и обоих родители этим попрекали, но платили исправно). Оба были нетерпеливы к жестокости и сострадательны. Им было интересно вместе – и говорить, и молчать.
Вдвоем они ходили глазеть на наводнивших город немцев и собирать слухи. Когда немцы пришли (а последние красноармейцы бежали дворами и переулками), необходимость ходить «на окопы» отпала сама собой, и казалось, весь город не знает, что делать дальше: стояли брошенные на путях трамваи, стояли разграбленные магазины с разбитыми витринами (причем в грабежах магазинов одинаково отличались как немцы, так и кое-кто из местных), школы несколько дней были закрыты.