Но я не собираюсь его отпускать. Нет, не сейчас, когда я даже не знаю, что с ним, – и только что услышал от старого умирающего бандита самый безумный диагноз, какой только ставили в истории медицины. Если бы это был очередной наркоман или самоубийца, еще один пьяный бродяга с ножевым ранением или рехнувшийся старикан – пожалуйста, милости просим на тот свет, проходите, не задерживайтесь. Но не этот парнишка. Не в мою смену. Нет, мы еще повоюем…
– Тащи «звездуна», – говорю я Наташе, и она бежит за Таней. Я убираю простыню с груди паренька, подавляя желание отдернуть руки, когда вижу мечущиеся под кожей тени-головастики. Кажется, их стало больше, кожа потемнела и покрылась морщинами, как ссохшееся яблоко. Я намазываю гелем грудь парнишки. Для лучшей электропроводности.
Наташа и Таня вкатывают в палату «звездуна» – старый, гэдээровский еще дефибриллятор, под колесиками которого хрустит растрескавшаяся плитка. Я выставляю начальный заряд – четыре тысячи вольт и прикладываю электроды к груди мальчишки – туда, где под гелем видны ожоги, оставленные дефибриллятором в «скорой». В кино людям лупят разряд за разрядом, но на самом деле это очень опасная процедура, которую можно повторить два-три раза, и если пациенту повезет, то потом он почти наверняка еще долго будет страдать от болей и нарушений сердечного ритма, оставленных контактом с мощнейшим током.
– Всем отойти от металла, – говорю я, хотя медсестры и так знают правила. Прикладываю электроды, даю разряд.
Никаких киношных подпрыгиваний тела больного под потолок, никакого электрического треска. Только едва слышный щелчок.
Ничего.
Повышаю до пяти тысяч вольт. Еще раз.
Палату наполняет тошнотворный запах горелых волос и жареного мяса. На груди остаются алые отметины.
Снова ничего.
– Все, капут, – говорит Таня. И я с ней согласен. Всегда.
Но не сейчас.
Повышаю до семи тысяч. Медсестры смотрят удивленно, переглядываются, но ничего не говорят, хотя в глазах все легко прочитать – напрасная трата времени, сил и электроэнергии. Но мне плевать на их глаза. Мне сейчас на все плевать.
Разряд. Запах становится невыносимым. Наташа кашляет, выбегает из палаты… И только когда ее кашель стихает, я слышу неуверенное, слабое попискивание пульсоксиметра.
Завелся.
Парень приходит в себя через час. Я посадил рядом с ним Наташу, велев разбудить меня, если пациент очнется. Мне ничего не снится – только тьма, в которой я покачиваюсь, словно плыву в черной воде под черными небесами. Потом понимаю, что это Наташа трясет меня за плечо. Поднимаюсь, плетусь в палату.
Паренек с забинтованной грудью все так же лежит на койке, только спинку немного приподняли и вытащили из трахеи дыхательную трубку. Как только я вхожу, он впивается в меня полным ужаса и мольбы взглядом.
– Помогите… прошу… – шепчет он. Слова бессильно осыпаются с пересохших губ, как песок. – Что… что со мной…
– Не знаю. Но помогу. Постараюсь. И вот что нужно сделать, – отвечаю я. И, сам не веря, что все это наяву, достаю из кармана ручку и клочок бумаги.
Девушка с фиолетовыми волосами заснула в кресле. Я выношу ей одеяло из ординаторской, укрываю, тихо иду дальше, спускаюсь по лестнице. В холле мигает неисправной лампой вывеска-крест аптечного киоска. Под фонарем на крыльце приемного покоя курит медсестра в наброшенном поверх халата пальто. Ветер вырывает сигарету из ее рук, заставляя уголек ярко вспыхивать в темноте. Когда я толкаю дверь и выхожу наружу, очередной ледяной порыв тотчас накидывается и на меня, едва не сбивая с ног. Застегнув куртку, прячу руки в карманы и торопливо шагаю к дому Кристера. Из-за ветра приходится идти, наклонившись вперед, и разглядывать грязный асфальт с остатками почерневшего снега. Хлесткие порывы ветра из степи метут поземку и шелестящий мусор. Поворачиваю за угол, иду по дороге. Машин нет, один из двух городских светофоров над перекрестком мигает желтым, покачиваясь на проводе.
Дом со львами совсем недалеко от больницы. В этом городе все близко, дома словно жмутся друг к другу посреди голой равнины. От фигур царей зверей у разбитого крыльца особняка остались лишь остовы, обглоданные непогодой и вандалами почти до неузнаваемости. У правого отбита голова, тело исписано руганью, тегами и еще какими-то каракулями. Короста граффити покрывает и крыльцо, и весь первый этаж. Но высокая двустворчатая дверь, забитая досками, странным образом стоит нетронутой.
На дом Кристера падают тусклые отсветы ламп фонарей на другой стороне дороги. Черные стволы крючковатых, похожих на обгорелые скелеты деревьев палисадника бросают на стены паутину теней, словно дом растрескался, и в проломы сочится чернота – густая, маслянистая, как деготь. Не такая, как прочая тьма вокруг. Гуще, насыщеннее. Такая же видна в давно разбитых окнах – блестящая пленка темноты, словно распирающей дом изнутри и глядящей наружу множеством хищных, широко раскрытых, полных безумия и голода глаз…
А может, я все это выдумываю. Бредни полумертвого старика пустили в усталом рассудке корни, только и всего. Вздохнув, я подхожу к двери, смотрю на широкую, обитую ржавой жестью почтовую прорезь. И все же не могу отделаться от ощущения, что и дом через нее смотрит на меня. Изучает… Принюхивается.
Что-то закупорило…
На карантин посадило…
К черту. Достаю бумажку, подхожу к двери, вталкиваю ее в щель и отхожу. Не спеша, осторожно. Нечего ведь опасаться. Это же просто байки. А я врач. Не какой-то там шарлатан, шаман и целитель… И все это я делаю так, для успокоения совести. Как стараешься порой не пройти под лестницей или не идти наперерез черной кошке. Глупости, только и всего.
Спотыкаюсь, пятясь от двери, и едва не падаю. С губ срывается вскрик. Хорошо, что его некому слышать – улицы пусты. Но отчего-то мне кажется, что дом слышит. И радуется, впитывая мой крик своим темным нутром.
Я говорю парнишке то же самое, что услышал от старика – глаза нужно завязать и ни в коем случае не снимать повязку. Он слишком слаб, его рассудок чересчур помутился, чтобы задавать какие-то вопросы. Он лишь устало кивает и позволяет мне закрыть лицо повязкой. Спросить у меня что-нибудь в стиле «какого хрена вы тут устроили, доктор?» некому – Таню и Наташу я отпустил, сказав, что до утра подежурю сам. Они, конечно, удивились, но не стали искушать судьбу и быстро умчались спать в сестринскую. Проверив старуху из первой палаты, которая наконец угомонилась, я возвращаюсь к парнишке с замотанными бинтом глазами, заваливаюсь на пустую койку в углу, втыкаю в уши капельки наушников и закрываю глаза, отвернувшись к стене. Даже если что-то и правда случится, и кто-то
врач
сюда придет, я, как и велела когда-то ведьма из рассказа Сталевара, ничего не увижу. Потому что буду спать словно камень.
Я и не увидел ничего, кроме сна. Левый наушник выпал из уха, в правом гремит «Kashmir». Перед глазами – блестящая, глубокая синева. Может быть, небо… А может, синий экран – полный отказ системы, перегоревшие от нехватки сна мозги…
Или поверхность кафеля на стене, искрящаяся от света ярких ламп. В синеве – неясные, смутные отражения. Силуэт парня на койке… И чего-то огромного, склонившегося над ним. Оно постепенно проступает из ничего – сплетается из какого-то дыма или пара, что струится сквозь решетки вентиляции и отопления. Через них в палату подают теплый воздух, чтобы обогреть отделение. Он страшно сухой, от него вечно першит в горле… Вот и сейчас там пересохло, словно в горло натолкли горячего песка. Но воздух холодный. Ледяной. Сотканный из туманной взвеси силуэт темнеет, обретает плотность, очертания… Нечеловеческие, запредельно чужеродные, заставляющие вспомнить самые страшные уродства и мутации из моих учебников институтских времен… Даже отраженный в кафеле, этот неясный образ пробуждает внутри животный, первобытный ужас, и я бы закричал, даже зная, что все это сон, порождение переутомленного ума – но пустыня в горле не позволяет родить даже писк.
Другой силуэт появляется в комнате. Этот – вполне человеческий, и очень знакомый. Движется странно, неровно, словно на ощупь. Оказывается около кровати с пациентом. Тянет к ней руки – к лицу, словно пытается что-то с него сорвать… Повязку… Парень сопротивляется, но он слишком слаб… Новоприбывший срывает с него повязку, торопливо завязывает на собственной голове и снова кладет руки на лицо паренька. Тот начинает кричать. Все громче, громче, громче…
Все это похоже на театр смутных теней. Странный полусон-полубред наяву. Такие часто снятся на исходе вторых суток, стоит хоть на миг задремать и попасть в безумное пограничье сна и яви. Гипнотическая восточная мелодия в правом ухе будто настойчиво требует внимания, манит к себе, заполняет весь рассудок, обволакивает и без того сонные, тяжелые и неповоротливые, словно проснувшиеся после зимней спячки, мысли и гонит их обратно в объятия Морфея… Нет, не Морфея – он бог добрых сновидений. Может быть, Гипнос? В этих античных богах даже христианский черт ногу сломит… Или Асклепий? Может, он и покровитель кошмаров, в свободное от медицины время? Вязких, топких, удушливых видений, которые не отпускают, тянут обратно, в темноту, как трясина… Интересно, а греческое божество властно над врачами оттуда?
Меня будит вопль. И прежде чем я опознаю в нем знакомые старухины завывания, мне кажется, что это все еще кричит тот парень – с которого кто-то сорвал повязку, которого кто-то заставил смотреть, заставил увидеть… увидеть…
Врача.
Врача с той стороны.
Но парень не кричит. Он спокойно лежит на кровати. И мне не нужно даже подходить ближе, чтобы понять – он больше никогда не закричит.
Парнишка мертв.
В дверях палаты стоит Сергей Фомич. Он выглядит лет на тридцать моложе. Никаких отеков, морщины почти разгладились. Даже седина, кажется, отступила. Он курит свою зловонную сигарету и смотрит на меня. Клочья дыма порхают по комнате, искрятся в ярком холодном свете потолочных ламп, медленно ползут к вентиляционным решеткам.