Самая страшная книга 2021 — страница 70 из 101

Отец Владимир забрался в салон и поставил на соседнее сиденье борсетку, но машина, вместо того чтобы завестись, лишь рассерженно чихнула. Удивленный настоятель повернул ключ в зажигании несколько раз и, не добившись успеха, отправился к капоту, возле которого уже стоял дьякон.

– Не заводится? Может, погазовать? – участливо поинтересовался Федя.

Отец Владимир мрачно кивнул и нырнул под капот. Выжимая сцепление, дьякон протянул руку и щелкнул аккуратным замочком. Бархатное нутро борсетки распахнулось, а из-за глыбы смартфона выглянул уголок плотной коричневой бумаги. Когда настоятель потерял надежду разобраться самостоятельно и вернулся в салон, борсетка казалась абсолютно нетронутой. Схватив ее под мышку, отец Владимир хлопнул дверью и вышел со двора.


Феде казалось, что голова его – выкипающий на плите чайник, сипящий в прогоревший от напряжения свисток. Эта нехитрая метафора и урчащий живот натолкнули на мысль поставить чай, но дрожащие руки никак не могли справиться со спичками. Оставалось сидеть, лихорадочно, раз за разом, ощупывая глазами каждый сантиметр письма. Абзацы распадались на предложения, предложения – на слова, слова – на буквы, чтобы снова сложиться вместе, вернуться, как повторяющийся ночной кошмар. Заглавными буквами посередине было старательно выведено: «ВСЯКОМУ, КОМУ ДОСТАНЕТСЯ ИКОНА ХРИСТА ВСЕКАРАЮЩЕГО».

«Любое писаное правило глупо, пока не будет объяснено кровью и жизнью человеческой. Я (имя мое вам не важно) стал держателем этой иконы в 1921 году при обстоятельствах, которыми должно предостеречь всякого от неосторожного обращения с нею. Дело было в сибирской глуши, в местах, названия которых я не помню и не хочу вспоминать. Я был тогда мальчишкой, прибившимся вместе с отцом к солдатам. Отца моего убили, и я скитался вслед за отрядом, который не то отступал, не то прятался, не то бандитствовал – никто из солдат и офицеров в этом себе отчета не отдавал. Мы скитались бесцельно, обирая редкие деревни, вступая в короткие стычки с такими же бедолагами, как мы сами.

Накануне Пасхи, заплутав без карты и проводника, в самой лесной чаще мы обнаружили раскольничью деревеньку. Народу в ней было немного, и все на одно лицо, зато в хозяйстве у них были козы и куры. Староста, назвавшийся Василием Степановичем, держался холодно и неуступчиво, чем порядком рассердил нашу оголодавшую ватагу. Обычно мы не забирали последнее, но тут ожесточение наше достигло предела. Раззадоривая друг друга, солдаты стали вытаскивать из изб все, что под руку попадалось. Кому тогда приглянулась икона в богатом серебряном окладе, я уже не припомню, но староста на него бросился как осатанелый. Кричал о том, что вся земля сплошным Содомом стала, что не осталось на ней ни одного безгрешного, проклятиями сыпал.

Дерущихся разняли, старосте для острастки добавили и стали еще пуще обирать избы. Скот перекололи, птицу – по клетям, скарб – в обоз. Тогда староста и взмолился: дайте, говорит, в честь светлого праздника Пасхи последний раз Христу поклониться! Хоть и злы вы сердцем, мы на вас зла держать не станем, только помолитесь вместе с нами, души откройте Господу. Солдаты наши, если когда в Бога и верили, то давно уже об этом забыли, а все-таки согласились. Кто из жалости, но большинство из праздного любопытства перед тем, что этот блаженный замыслил. Все до единого собрались на поляне. А я по детскому интересу отлучился – выносить добро наравне с солдатами стеснялся по малолетству, а заприметил резную свистульку и решился, пока все на богомолье пойдут, стянуть. Ну и замешкался за этим делом: пока в окно залез, пока нашарил впотьмах…

Когда я обратно через окно выбрался, они еще молились. Слов я издалека не слыхал, но видел, что движутся все. Ну, как живым полагается. Потом тьма у меня перед глазами вспыхнула, я испугался даже, что ослеп. Мгновение только длилось это наваждение, а потом стало все серо, как в сумерки, хотя день стоял прежде ясный, погожий. Я приблизился, но понял, что шевеления нет в людях – и тишина, тишина стоит, только деревья вокруг поскрипывают. А потом люди валиться с ног стали один за другим, беззаботно, как скошенная трава. Я убежал тогда, спрятался. Битый час просидел в сарае. Только сидеть одному еще страшнее было. Вот и прокрался к обозу, чтобы набрать съестного. А когда хотел дать деру…

Взгляд на себе почувствовал. Такой, что нельзя сбросить. Такой, что всю жизнь помнишь. Повернулся медленно-медленно и вижу – икона смотрит на меня. Христос смотрит. С него, видать, перед молением оклад сняли. В одной руке он меч держит, а в другой… Голову мою грешную. И понял я тогда, что он меня всюду найдет, всюду достанет. Рука сама перекреститься дернулась, и только вид безжизненных тел меня остановил. Вернул оклад на место, завернул икону в ветошь и пустился из проклятой деревни прочь. Бродил лесами, питался сырыми грибами, мхом, пока к людям не вышел.

В небольшом городке уездном, обескровленном вой ной, нашел я кров, хлеб и работу. Икону спрятал и, казалось, забыл о ней. Да только во сне все шептал, шептал про нее. А слушал все это сосед мой – Гринька. Он же видел, как я прежде сверток прятал, да сложил одно с другим. Нашел, в общем, а дальше вы знаете. Решил я тогда избавиться от иконы насовсем – разжег печь поярче и бросил ее в огонь. Сгорела на ней ветошь, сгорели в печи поленья, а икона стояла среди угольев нагая, холодная и даже чище сверкать стала. Тогда понял я, что неразрывно мы связаны с ней.

Хранила меня эта икона, хотя я никогда не молился ей и лика ее не открывал, и сам хранил ее как мог. Сейчас же я чувствую близость неминуемой нашей встречи, взгляд тот самый чувствую даже через стенку сундука и тряпье. А значит, скоро иконе нужен будет новый держатель.

Всякий смертный пред ней – грешник, если не делом, то одним только умыслом. Всякий, кто осмелится ей молиться, просить на свою грешную голову благословения Божьего, – сгинет. Потому конверт этот я приложу к иконе, а на обертке напишу предостережение всякому: „Грешник, не молись мне!“

29 августа 1988»


Федя прошел по пустынной паперти и проскользнул в храм. Бесшумные сквозняки холодили его босые ноги, тени в углах перешептывались на старославянском, а свечи коптили, почти не давая света. Дьякон задержался у любимой иконы Божьей Матери, но не смог разглядеть знакомый лик – под стеклом клубился тоскливый сумрак. «Ничего, – подумал он, – до иконостаса потерплю». И двинулся вдоль стены к солее. Мрак лип на ресницы как пепел, приходилось стряхивать влажные хлопья, чтобы окончательно не ослепнуть. «Сейчас, еще немного», – подбадривал он себя, но, возведя очи горе, застыл как вкопанный. Иконостас был пуст, лишь над алтарными вратами виднелась одна-единственная икона. Федя шагнул к ней и узрел безжалостный лик, меч и отсеченную голову, в которой узнал себя. А потом проснулся.

Телефон на столе пиликал москитом.

– Ну что, сработал хитрый план? – Федя не сразу узнал голос Красногубова.

– Какой план?

– Ну не просто же так ты у меня бланк просил. Получил свою икону-то?

– Кто получил?

– А это не ты к Бабову приезжал, что ли?

Федя повесил трубку не прощаясь и дрожащими руками набрал номер Бабова.

– Да, – спросонный недовольный голос донесся из трубки.

– Вы что, отдали ему икону? – дьякон едва не сорвался на крик.

– Какую? А, это вы, Федор? Кто-то над вашим настоятелем подшутил, вот он и явился. Говорит, отдайте, раз пришел, икону. К Пасхальной литургии, говорит…

Федя нажал на сброс и, надевая ботинки, нашел в справочнике номер отца Владимира. Вне зоны доступа. Дьякон дрожащими руками отпер дверь, спрыгнул с крыльца и, путаясь в рясе, побежал к храму. Лавируя между дорогими иномарками, он задыхался от нахлынувшей жары и вместе с тем чувствовал пробирающий до костей озноб. Но с каждым шагом в дьяконовой душе таяли страх и раскаяние, пока не сошли на нет – все мысли оставили его, кроме одной, которую Федя твердил снова и снова.

«Господи милосердный, спаси и помилуй всех нас грешных. Спаси и помилуй».

Он взбежал по ступеням и из последних сил рванул дверь храма на себя.


Дмитрий Николов

Пенелопа

Анастасии, без которой древние боги так и не пробудились бы

«Это было давно, это было давно, в королевстве приморской земли…»

Но ее звали не Аннабель-Ли, ее звали Пенелопой, в честь верной жены Одиссея, а королевством был крохотный островок посреди Эгейского моря, где мой дядя Никос Апостолиди держал отель.

Дела у Апостолиди шли в гору. Пасторальная жизнь острова как магнитом влекла европейскую богему, утомленную сумбуром двадцатого века. Америку душила депрессия; Россия, откуда бежала когда-то моя мать, закусив удила рвалась в светлое будущее; Германия в едином порыве ревела «Зиг хайль!», а другие страны опасливо ежились. Остров же застыл вне времени, словно комар в янтаре, и лишь мягкий ропот моря да крики чаек нарушали его покой.

Всякий раз, когда перед носом парохода возникали куполообразные очертания острова, мне казалось, что я воспрял от тяжелой болезни. Собственно, так и было, поскольку в Париже я из болячек не вылезал.

На пристани нас встречал старик Яни, ветеран бесчисленных греко-турецких войн, сменивший служение отечеству на службу Апостолиди. Загрузив наши пожитки в свой дряхлый драндулет, он с ветерком мчал через деревню, разгоняя с дороги ошалевших овец воинственным воем клаксона. И не успевали мы подкатить к высокому белому зданию, как его двери распахивались – и жизнерадостный чертенок с шапкой вьющихся каштановых волос и россыпью веснушек выбегал нам навстречу.

Никто не докучал нам излишней опекой. Мама, приняв ванну и умастившись маслами, сразу «выходила на охоту» – деликатно выражаясь, ее тяготило одиночество. Что до дяди Никоса, то он, угрюмый и нелюдимый, и вовсе меня избегал. Должно быть, я слишком напоминал ему отца, от которого он натерпелся еще в детстве.

Рядом с Пенелопой я, чахлое городское дитя, мигом расцветал. Она втягивала меня в тысячи проказ; я часами пересказывал ей самые захватывающие мифы, а потом мы разыгрывали их в лицах.