Самая страшная книга 2021 — страница 73 из 101

– Я почти готова симпатизировать большевикам, – сказала однажды мама нашей соседке, вдове сахарозаводчика, – уже хотя бы за то, что их ненавидит этот человек. Его речи чудовищны.

– Тут вы неправы, милочка, – возразила вдова. – Этот человек говорит немало дельного; если он обуздает эту нечисть, эту заразу, я согласна целовать его сапоги.

Мама подозвала меня:

– Дорогой, подай Лизавете Генриховне пальто. Мне кажется, ей пора.

От обиды вдова на короткое время утратила дар речи, а обретя его вновь, назвала маму кокоткой. Не оставшись в долгу, мама обрушила на нее всю мощь извозчичьего жаргона, подкрепив парочкой цветистых французских выражений. Они орали друг на друга, точно дерущиеся кошки, а я стоял как дурак, теребя за ворот позабытое пальто.

Наконец Лизавета Генриховна выхватила его у меня из рук и с позором ретировалась. Но мама еще долго мерила шагами комнату, сверкая глазами и сжимая кулаки.

– Merde! – рычала она. – Старая, вонючая… ш-ша-бол да! Как она не понимает, что этот человек втянет нас в новую войну?!

Война, лишившая маму родины, стала для нее навязчивой идеей, и поневоле ее страх сделался и моим страхом. Война незримо подступала со всех сторон, витала в воздухе, подобно чумной бацилле: взрослые заражали детей, которые, сбившись в стайки, кулаками отстаивали взгляды своих отцов; ее зловещий смех звучал в газетных заголовках, в поэзии и музыке, в сухом шелесте радиопомех.

Но каждый год я спасался в своем королевстве приморской земли, где белели руины древнего храма, где ждала меня моя верная Пенелопа и можно было стать вместе Орфеем и Эвридикой, Акидом и Галатеей, Тесе-ем и Ариадной…

Но она расцветала – и увядала невинность. Время неумолимо гнало нас к черте, за которой дружба сменяется чем-то большим… если только вы не состоите в родстве. Рухнула первая моя иллюзия – я понял, что никогда не смогу жениться на Пенелопе. Понял разумом, но не принял душою и телом. И когда я, подобно многим другим школярам, отправился в квартал Пигаль, дабы распрощаться с девственностью, очаровательная мадемуазель, оказавшая мне услугу, поинтересовалась со смехом:

– Почему ты все время называл меня Пенелопой?

Тогда я не мог понять, почему ее невинный вопрос привел меня в такую дикую ярость.

И почему я едва не откусил ей левую грудь, в чем потом ничуть не раскаивался.

И почему, когда меня, жестоко избитого, нагишом вышвыривали на улицу, я выкрикивал древний клич Диониса: «Эвое! Эвое!»

Я понял это год спустя, в лето 1938-е от рождения распятого бога.


Она, как всегда, сбегала по ступенькам, чтобы обнять меня, – сияющая, невыразимо прекрасная; и, забыв обо всем, я зарылся лицом в ее темные кудри, вдыхая их запах, чувствуя налитую упругость гибкого тела.

Она уперлась руками мне в грудь и прошептала испуганно:

– Что ты делаешь? Отпусти меня!

Тут только я увидел юношу за ее спиной.

Тео Яннакопулоса.

У Пенелопы пылали щеки, я и сам готов был провалиться сквозь землю. Тео робко улыбался. За время, что мы не виделись, бывший заморыш стал похож на статую Адониса. Слегка затравленное выражение сохранилось в его глазах, но лишь подчеркивало хрупкую красоту лица, придавая сходства с пугливым оленем. Эта уязвимость, должно быть, и покорила воинственное сердце моей кузины.

Дальше лето проходило будто в тумане.

Мать закрутила роман с журналистом французской газетенки «L’Humanité», юношей всего на семь лет старше меня. Нимало не смущенный этим пикантным обстоятельством, он упорно искал моей дружбы, донимая пылкими речами о неизбежной победе мирового пролетариата. Я выслушал его, потом сказал:

– Мама не рассказывала, как бежала от ваших друзей из Крыма?

Надо было видеть его лицо! Похоже, бедняга влюбился по уши. К концу лета он значительно обогатит свой опыт по части женского коварства, а мамина коллекция разбитых сердец пополнится очередным трофеем.

Дядя Никос сделался мрачнее обычного. Совсем забросил дела, перевалив их на плечи старика Яни, который, хоть и не тянул на Атланта, все же справлялся с этой ношей вполне достойно.

Однажды дядя вызвал меня к себе.

– Видит Бог, я слишком много давал ей воли, – сказал он, глядя в окно, словно и теперь избегал на меня смотреть. Тонкий дымок дорогой сигары тянулся к потолку и закручивался, подхваченный лопастями вентилятора. – Наверное, при желании я мог бы сломить ее… но она перестала бы быть собой, верно? Я люблю свою дочь такой, какая она есть.

Я молча кивнул.

– Она ведет себя не так, как подобает порядочной греческой девушке, – вот в чем беда, – продолжал он. – Гуляет с мальчишкой Яннакопулоса и позволяет ему лишнего. Боюсь, как бы это слишком далеко не зашло.

– Вы могли бы сами ей сказать… – начал я.

Он обернулся – верхняя губа вздернулась в оскале, обнажая кривые, пожелтевшие от никотина зубы.

– Что сказать? Что его папаша водит слишком тесную дружбу с бутылкой и этим полоумным язычником, Палемоном? Что ее бабка и мать умерли родами? Что девушке ее возраста следует блюсти приличия? Она рассмеется мне в лицо. – Он нацелил в меня тлеющий огонек сигары. – Я не могу ее пасти, да и Яни староват для таких дел. Ты дружишь с ней всю жизнь и уж по крайней мере мог бы проследить, чтобы она не наделала глупостей. Пора сделать что-то и для семьи, дорогой племянник.

Мне было плевать на семью: я не оставлял Тео с Пенелопой ни на минуту лишь ради собственного злобного удовлетворения. Пенелопа, в свою очередь, охотно приняла вызов и старалась улизнуть от меня при любой возможности. Почти всегда я находил парочку за поцелуями в каком-нибудь укромном уголке. С каждым днем злоба моя росла. Я видел, что Тео жалеет меня, и ладно бы снисходительной жалостью победителя, это я еще мог бы понять; нет, сострадание было искренним и тем более унизительным.

От Пенелопы, однако, я и того не дождался.

– Послушай, – напрямик сказала она, когда мы с ней ненадолго остались наедине, – я не виновата, что мы повзрослели. И Тео не виноват тоже.

– Не понимаю, о чем ты, – спокойно ответил я, хотя сердце норовило провалиться в желудок.

– Прекрасно понимаешь. Не надо таскаться за нами хвостиком. Не надо смотреть щенячьими глазами. Это недостойно тебя. Дай нам передышку.

– А если не дам?

– Ну, тогда держись! – Она ткнула меня кулаком в плечо и со смехом умчалась на поиски Тео.


В то утро, когда я снова встретил Палемона, мы втроем отправились на безлюдный участок пляжа – подальше от гомона и потных телес отдыхающих. По дороге нам повстречалась пожилая гречанка. С непосредственностью, свойственной ее народу, она обняла Пенелопу, расцеловала покрасневшего Тео и проворковала, что охотно понянчит их деток «если они будут похожи на папашку!». А потом игриво захихикала и погрозила мне пальцем.

Накупавшись, Пенелопа растянулась на полотенце, вручила Тео флакончик масла для загара и попросила натереть ее хорошенько. Ее глаза прятались за солнечными очками, но лукавая усмешка на губах лучше слов говорила: «Оставь надежду всяк сюда глядящий».

Его руки на ее теле.

Я мог бы отрубить их и повесить ему на шею.

Как только Пенелопа задремала, разморенная солнцем и лаской, я предложил Тео поискать для нее какую-нибудь красивую ракушку – устроить сюрприз, когда проснется. Он принял предложение, не ожидая подвоха, и мы побрели вдоль берега. Волны с шелестом накатывали на песок, лаская наши босые ноги.

Когда мы отошли достаточно далеко, я самым будничным тоном осведомился:

– Ну как, строгаете уже деток?

У него сделались такие глаза, будто я огрел его по заднице кочергой.

– Что за вопросы?

– Я ее кузен. Имею я право спросить?

– Имею я право не отвечать?

– Все-таки присунул ей, да?

– Иди к черту! – вскинулся Тео.

– Ай-яй-яй! – сказал я. – Забыл, как я устраивал тебе взбучку?

– Я не хочу с тобой драться, – пробормотал он.

– Почему? Разве мужчина будет избегать хорошей драки? Ты мужчина, Тео?

– Заткнись!

– Посмотри на себя, – ухмыльнулся я. – Краснеешь как девчонка. И выглядишь как девчонка. Может, оставишь мою кузину в покое и станешь чьей-нибудь подружкой?

Он кинулся на меня, и мы сцепились, поднимая тучи брызг. В пылу борьбы я попытался ухватить его за шею, но вместо этого нечаянно сдернул цепочку с крестиком.

– Что ты наделал! – Тео попытался перехватить цепочку, но крестик уже булькнулся во взбаламученную воду – и был таков.

– Какого черта?! – Пенелопа уже неслась к нам.

– Мой крестик! – Губы Тео дрожали. – Это семейная реликвия!

– Ты в своем уме? – напустилась на меня кузина. – Ищи его, быстро!

– На пути в Албанию уже твой крестик, – буркнул я.

– Ах так? – Если бы не очки, взгляд Пенелопы испепелил бы меня на месте. – Сам тогда катись в свою Албанию!

И я ушел, оставив эту парочку обшаривать мелководье. Но отправился не в Албанию, а к утесу, где мы с Пенелопой играли давным-давно.

Стоя на краю обрыва и глядя на бушующее море внизу, я рассеянно прикидывал, каково это – загреметь с такой высоты. О самоубийстве я, конечно, не помышлял. А вот Тео бы скинул за милую душу – как Палемон ту корову…

– Женщины, – произнес у меня за спиной хриплый голос.

Помяни дьявола! Я обернулся. Палемон высился передо мною словно скала, скрестив на могучей груди перевитые толстыми жилами руки.


– Что вам угодно? – выдавил я, не в силах скрыть страха. Своею гривой волос и горящими глазами Палемон напоминал льва-людоеда, который наловчился маскироваться под человеческое существо, дабы успешней подбираться к добыче.

– Они могут отравить твое тело самым страшным ядом, какой только есть на земле и в небесах, – промолвил отшельник. – Могут извести душу, выманить сердце, а свое со смехом отдать другому. Наконец, они могут просто отсечь тебе голову.

Я смиренно кивал, слушая его речь. Какой бы бред он ни нес, едва ли тот, кто хочет поговорить о делах сердечных, станет скидывать вас с утеса или пожирать заживо.