Он открыл глаза и еле слышно прошептал:
– Ноги. Я не чувствую ног.
– Что же ты больше не улыбаешься? – спросил я. – У тебя ведь чудесная улыбка. Улыбнись! Покори мое сердце, чтобы я привел помощь.
– Палемон, – сказал Тео. – Меня позвал сюда Палемон.
– Палемон так Палемон, – кивнул я и зажал рукой его нос и рот.
Тео вздрогнул, напрягся всем телом. Я усилил хватку, но тут он закашлялся, и горячая кровь брызнула у меня сквозь пальцы. С проклятием я отдернул руку, чуть не вытерев сдуру о штаны.
Что-то блеснуло у моих ног.
Набежавшая волна захлестнула руку длинным пенистым языком, словно не желая отдавать находку. Это был ксифос – короткий меч, каким сражались древние греки. Я поднял его и долго разглядывал, зачарованный игрою света на влажном клинке.
«Ты готов вознести жертву?»
«Да!» – вот что я тогда ответил.
В распахнутых глазах Тео сияло опрокинутое голубое небо. Волны разлетались о скалы, оседая на его лице пенными хлопьями. Разбитые губы Тео шевелились. Звал ли он мамочку или повторял имя Пенелопы – какая разница? Кого волнует, что мычит жертвенный телец?
Лезвие рассекло ему гортань, выпустив струю пузырящейся крови, и что-то в глубине пещеры устремилось на ее запах.
Сперва мне показалось, что тьма, сгустившись, исторгла огромный затупленный дубовый таран, подернутый слизистой плесенью. Но конец его вдруг разветвился множеством гибких, извивающихся шей, и каждая шея оканчивалась острозубой пастью, и каждая пасть шипела, разбрызгивая яд и постреливая вилочкой языка, и над каждой мерцали огоньки глаз. Было в этой твари что-то настолько чужеродное, что один взгляд на нее, казалось, способен лишить рассудка.
Я оцепенел, выставив перед собой меч. А потом заорал не своим голосом, и, будто в ответ, разразились визгом страшные пасти! Они вцепились в умирающего всем скопом, выдирая шматы кровоточащей плоти и тут же заглатывая. Треск мяса, сдираемого с костей, слился с многоголосым шипением. Волны с грохотом расшибались о скалы – расшибались в кровь, но нет, это кровь Тео распускалась в воде алыми прядями…
Во мгновение ока все было кончено – от моего соперника не осталось и следа. И тогда эти чудовищные головы с горящими злобой глазами повернулись ко мне и зашипели хором…
ЭВОЕ!
Не было больше ни моря, ни скал, ни твари из пещеры. Я стоял перед дверью маминого номера, с табличкой «Не беспокоить», а мою руку приятной тяжестью оттягивал меч.
(Ты должен убить горгону.)
Дверная ручка повернулась почти беззвучно. Внутри висел запах разгоряченных тел. Я приблизился к кровати, переступив через скомканные брюки Этьена и кружевное белье матери. Она безмятежно посапывала на груди своего мужчины. Отец – я знал это наверняка! – никогда не видел от нее такой нежности.
Меч пронзил любовников насквозь, пригвоздив друг к другу. Я провернул его и зачарованно смотрел, как французик сучит руками, тараща глаза и разевая рот, как мать, откашливаясь кровью, выворачивает голову, чтобы сквозь путаницу волос разглядеть своего убийцу.
– Это я, мама. – Упершись ладонью ей между лопаток, где белели инициалы моего отца, я рывком высвободил меч. – Папа передает привет.
Когда они оба перестали дышать, я подошел к окну. За ним безмятежно раскинулась деревня. Белые домики россыпью сахарных кубиков усеивали зеленый склон. Я смотрел на них, внимая голосу Палемона в голове. Потом поднес окровавленный палец к стеклу и вывел поверх этой идиллической картины слово:
ЭВОЕ!
Дионисиево безумие поглотило остров.
Толстые виноградные лозы, вьющиеся словно змеи, разворотив брусчатку, оплетали стены домов; сочные лиловые гроздья сладострастно пульсировали. Кругом распускались диковинные цветы, источая дурманящий аромат. Обезумевшие люди кидались друг на друга, терзая ногтями и зубами со звериной яростью, колошматя ножами и палками. У многих единственное одеяние составляли венки, наспех сплетенные из все тех же цветов.
Я видел мужчин и женщин, совокупляющихся, словно животные; видел изувеченные трупы – волосы слиплись от крови, лица размозжены. Церковь стояла нараспашку, зияя выбитыми окнами, скамьи переломаны и опрокинуты, пол усыпан утварью, а на амвоне грудой истерзанной плоти лежало тело настоятеля, украшенное цветами.
– Эвое! Эвое! – неслось над толпой.
Откуда ни возьмись вывернулся обнаженный бородач, кривоногий, поросший густым сивым волосом, словно сатир, и попытался обнять меня сзади. Я хватил его рукоятью меча в висок, и он с воем покатился по земле.
(В дубовой роще твои желания исполнятся.)
У стены аптеки расхристанная женщина раздирала зубами истошно орущего младенца. Завидев меня, она отбросила полуобглоданное тельце и, глядя мне прямо в глаза, стиснула окровавленными пальцами набрякшие груди, так что молоко брызнуло белыми струйками.
Я ухмыльнулся и отсалютовал ей мечом.
Никто больше не проявлял ко мне интереса – все были слишком поглощены насилием над ближними и даже самими собой. На глаза мне попался старик – сидя на земле, он сосредоточенно отрубал себе ногу кухонным секачом. Лезвие застревало, не повинуясь немощной руке, он выдирал его с досадливым кряканьем и всаживал снова… А впереди уже показалась дубовая роща, и я в упоении бросился к деревьям.
Время и пространство утратили всякое значение: мир был юн и пьян. В гуще листвы, пронизанной косыми солнечными стрелами, проступали лица, ухмыляющиеся, хохочущие; я хохотал вместе с ними. Страшные рогатые сатиры резвились в кустах с отчаянными нимфами. Проскакало со свистом и гиканьем стадо кентавров – охаживая хвостами взмыленные бока, они скалили зубы в буйном веселье.
– Поспеши! – насмешливо крикнул один из них голосом Палемона. – Пенелопа не дождется своего Одиссея!
Я побежал быстрее – и вскоре увидел, что меня действительно не ждали.
На поляне, задрав сорочку выше груди, лежала стонущая Агата; моя Пенелопа в чем мать родила припала меж раскинутых дебелых ляжек женщины, ублажая ее языком. Сзади к Пенелопе пристроился Нифонт – обхватив за бока, он яростно дергал дряблым волосатым задом, издавая вопли, похожие на рев осла.
Меч рассек воздух – голова Нифонта запрокинулась на перерубленной шее, выпустив фонтан крови, и там, где она пролилась, тотчас поползли виноградные побеги. Нифонт рухнул навзничь, успев оросить семенем бедро Пенелопы.
Оттолкнув ошеломленную Пенелопу, Агата с криком вскочила и кинулась на меня, скрючив пальцы как когти. Удар меча раскроил ей правую грудь, но она снесла меня с ног, выбила оружие и взгромоздилась всей тушей, окутав запахом пота и похоти. Распоротая грудь криво болталась, поливая меня красным, точно прохудившийся мех с вином. Острые ногти пропахали мне щеку, чудом не выпустив глаз. Зажмурившись, я попытался ударить обезумевшую фурию кулаком в челюсть, но ее крепкие зубы тотчас впились мне в запястье. Я вслепую пытался нашарить меч другой рукой…
Агата вдруг сдавленно охнула.
Приоткрыв один глаз, я увидел ее запрокинутый подбородок, а рядом – перекошенное в оскале лицо Пенелопы. Ее рука прижимала лезвие меча к натянутому горлу женщины.
– Не надо, – просипела Агата. – Не надо, дочка.
Мышцы под гладкою кожей напряглись, и горячая кровь брызнула мне в лицо. Клокоча рассеченной глоткой, Агата повалилась набок, увлекая за собой Пенелопу.
Пенелопа томно раскинулась на траве рядом с содрогающимся телом – сверкающая глазами амазонка, залитая кровью и потом, до боли желанная.
Непослушными руками я сорвал с себя одежду.
Она безропотно позволила мне лечь на нее и сама направила меня скользкими от крови пальцами в горячую, топкую глубину.
Страсть, если верить расхожим штампам, поглощает, подобно пучине или огню; нашу уместнее было бы сравнить с молотилкой. Пенелопа исполосовала мне ногтями загривок и спину, судя по ощущениям, – в лоскуты; намотав ее волосы на кулак, я выкрикивал ей в лицо оскорбления: дрянь, тварь, потаскушка… А тем временем из земли лезли все новые виноградные лозы, оплетая тела убитых нами людей.
– Твоя мать – шлюха! – крикнула Пенелопа.
– Мертвая шлюха, – прохрипел я, вколачиваясь в нее, – мертвая… шлюха…
Пенелопа злобно захохотала. Золотой крестик бестолково дергался меж взмокших, подпрыгивающих грудей с каждым моим толчком. Как ты смешон, распятый бог, думал я, остервенело впиваясь зубами в левую грудь. Смешон и бессилен.
Пенелопа закричала, выгибаясь подо мной – от боли, наслаждения или того и другого сразу? Бешеные удары ее сердца наполнили мой рот через упругую плоть, а от низа живота уже катилась по телу жаркая волна, чтобы взорваться в голове ослепительной вспышкой, выжигая все мысли к черту.
ЭВОЕ! ЭВОЕ! ЭВОЕ!
Налетевший холодный ветер покрыл мою кожу мурашками. Вкрадчивый треск цикад проник в уши, возвращая к жестокой реальности.
Я с трудом разодрал веки, схваченные кровяной коркой, ощущая мучительную боль во всем теле. Остекленевшие глаза Нифонта укоризненно глядели на меня из переплетения виноградных лоз. Гибкие побеги до сих пор буравили мертвую плоть, погребая под собою тела супругов.
Даже теперь я не чувствовал ни горя, ни ужаса, ни раскаяния. Странное, пугающее ощущение: я будто не принадлежал ни этому миру, ни человеческой расе. Отрешенно разглядывая руки, на которых запеклась кровь матери, я думал, что Палемон не лгал мне: я его плоть и кровь. Мои пугающие сны и видения – то, что он мне хотел поведать, беспричинные вспышки ярости – отголоски его собственного нрава, тоска по безвозвратно минувшему – его тоска. Я рос, чтобы осуществить его ужасную месть – моей матери, дяде, деревне, откупавшейся от него домашним скотом… Да было ли у меня что-то свое?
У меня была Пенелопа.
Но Пенелопы не было.
Я вскочил будто подброшенный. Боль ударила в голову чугунным колоколом, деревья закружились в зеленом хороводе.
Где она?
Трясущимися руками я натянул штаны – прямо на голое тело. Рубашку отыскать не удалось. Если Пенелопа взяла ее, чтобы прикрыть наготу, значит, сознание к ней вернулось. Она в ужасе и отчаянии бежала от меня, от того, что мы вдвоем совершили, но куда? К отцу, в деревню или…