Он сразу понял, что делать — при виде гангрены его неверие мигом обратилось в веру. Но с такой ногой ему не пройти и километра.
На размышления ушла минута. Иван захромал из дома. Доковыляв до курятника, схватил первую попавшуюся сонную курицу и оторвал ей голову. Мертвое пернатое тело запоздало трепыхнулось. Хлещущая из раны кровь попадала на бьющие по воздуху крылья, летела в лицо, покрывая его багровой рябью.
Поддавшись наитию, Иван приник губами к куриному горлу. Теплый запах парного мяса ударил в нос, вызвав тошноту. От первого глотка нутро взбунтовалось, но, пересиливая себя, он продолжал глотать, пока кровь не иссякла.
Отдышавшись, он поднял штанину — пятна поблекли. Стараясь не думать, во что ввязывается, Иван похватал пяток спящих курей и запихнул их в мешок.
Идол был на месте. А куда б ему деться, жирно размазывая по деревянному лицу кровь, думал Иван, это ж просто колода.
Когда он выбрался из пещеры, нога была в порядке — о черных пятнах напоминал лишь легкий зуд. А еще перестала ныть ушибленная поясница. Когда-то поврежденный глаз видел, как и здоровый. Вот только от него самого попахивало гнильцой…
Жена встретила его на крыльце.
— Окаянный! — заголосила она. — Ума решился?! Почто несушек изничтожил, ирод?!
Иван молча прошел через двор и затопил баню.
Чем дольше Иван кормил идола, тем крепче у него самого становилось здоровье. Болячки исчезали одна за другой. Сначала Ивана пугала подобная связь, но потом он решил, что ничего плохого в этом нет.
Но ходить в такую даль становилось все сложнее. А если выследят? Уничтожат идола? Что тогда станет с ним? Иван долго думал и наконец пришел к решению.
В дальней части огорода стоял без дела сарай. До сноса всё руки не доходили. Оказалось — к счастью. Укрепив крышу, Иван принялся рыть яму, удлиняя и углубляя сарай изнутри.
Работа шла бойко — земля была легкой, рассыпчатой. Иван грузил ее в садовую тачку и ссыпал за сарай. И декады не прошло, как насыпь затянуло крапивой и полынью.
По мере увеличения ямы Иван крепил стены и потолок. И снова копал.
Закончив, передохнул сутки и отправился за тем, ради кого и устроил возню.
Идол ждал его. Не мешкая, Иван опоясал его ремнями и взгромоздил на спину. Шею обдало сыроватым теплом, и в лицо ударил тяжелый дух гнили.
Ощущение оседлавшей спину тяжести показалось неприятным — Иван пожалел, что не прикрыл шею чем-нибудь плотным. Он затянул ремни на груди и поясе и двинулся к выходу.
Шагая через лес, Иван убеждал себя, что это ветер, а не чужое дыхание шевелит ему волосы. И не кровавик-камень в груди идола отстукивает шаги, а собственное сердце…
В деревню он вернулся ночью — чем меньше глаз увидит его ношу, тем лучше.
Кто ж знал, что самыми внимательными окажутся не чужие глаза, а родные.
Последнее воспоминание, которым умирающий разум Ивана поделился с внуком, было окрашено в горестные черно-белые тона…
…Борис настороженно всматривался во мглу, когда что-то кинулось на него из глубины сарая. Он выставил руки, приняв на них тяжесть нападающего. Его сбило с ног, облапило с медвежьей силой и принялось ломать. Он сразу понял, что дело плохо — противник был тяжелее и настроен серьезно.
Борис отбивался молча, экономя силы. От нападавшего пахло кровью и потом. Человек, понял Борис. Но когда зубы вцепились ему в щеку, понимание рассеялось. Борис хрипел под душившей его тяжестью, а нападающий, подминая его под себя, продолжал грызть ему лицо…
…Отнести тело к опушке Криволесья было нетрудно. Начавшийся трехдневный ливень уничтожил все следы.
Реанимобиль мчался в район. Сашка держал брата за руку. Сжимать крепко боялся, потому лишь легко обнимал его ладонь пальцами. Маме позвонили, и она, бросив дела, летела в Речинск.
Сашка смотрел на Пашкино лицо, механически прокручивая в голове слова Ворона.
— Ты прикинь, прикинь, — как заведенный частил тот, когда они выбрались из сарая, — Венька месяц в лесу прятался, за дедом твоим следил. Если б не он…
Во дворе распоряжались люди в форме, мелькали белые халаты, за забором колготились соседи. Зойка плакала у матери на плече. Ворон давал показания. Истошно выла Ласка.
А среди этого хаоса изваянием застыла бабушка. Руки в муке, лицо — такое же белое, как и руки. Улыбаясь застывшими губами, она повторяла раз за разом:
— Сына ро́дного убил. Внука ро́дного изувечил. Права Валька — кровавик-камень заместо сердца у него.
Потом ей стало плохо. А Сашке разрешили сопровождать брата. И остальное для него на время перестало существовать.
К ночи двор Лисиных опустел. Увезли упакованное в черный пакет тело Ивана. Разошлись по домам переполненные впечатлениями соседи.
Никто не видел, как Венька, сорвав с двери сарая пломбу, вынес идола и скрылся в лесу. Дороги он не знал, но шел уверенно — идол шептал, куда идти.
Веньке было хорошо — впервые он осознавал мир как взрослый человек. Воскресший разум жадно впитывал открывающиеся перспективы.
Остановить его было некому. Его мать неподвижно лежала у порога их дома. В открытую дверь сочился лунный свет, падая на зияющую в ее шее рану размером с кулак.
Александр ДедовАист свободен
Я лежу рядом и смотрю ей в глаза: они такие же, как и пятнадцать лет назад. Лучистые, цвета гречишного меда. Даже сейчас, когда под ее головой натекла багровая лужа, глаза продолжают улыбаться.
Она всегда была такой, сколько себя помню: даже когда отказывала ростовщику в заведомо невыгодной сделке, даже когда муж возвращался из корчмы и бил ее по какой-то своей, надуманной причине. Ее глаза улыбались тогда, ее глаза продолжают улыбаться и сейчас.
В этом доме сегодня все мы мертвы. Я дышу, желудок все еще требует пищи, но последнее, что связывало меня с мирскими заботами, сегодня умерло. И это замечательно! Агония подарила мне чувство легкости. Я вознесусь! Я отращу крылья!
Одним ловким прыжком я снова оказываюсь на ногах, легко стряхиваю кровь с рукавов и подола рясы: ткань пропитана маслянистой мирой — к ней ничего не пристает. Выглядываю в окно: в паре футов от кучи мусора, весь заливаемый закатными лучами, стоит человек в бурой промасленной рясе. Точно такой же, как и у меня.
— Игумен ждет тебя, брат Пустельга. Он все знает! — Брат смотрит на меня пристально и широко улыбается; огромный шрам, прочерчивающий его лицо наискосок, растягивается и белеет.
— Я ведь убью тебя, брат Пустельга. — В моем голосе лед, а в груди бушует пожар. — Как и других своих братьев. Передай Игумену, что я могу убить и его.
— Это вряд ли! — отвечает монашек со шрамом. Перерезать ему глотку — легко, но он слишком далеко; не успею догнать. — Он будет ждать тебя на Поле стрел. Если не придешь, он сам придет за тобой.
Это был самообман. Еще мгновение назад я думал, что обида сгорела, что возникшая легкость и есть путь наверх. Но нет… Ненависть снова сдавливает грудь, а потом распаляет бесконечный пожар души. Ненависть — мои крылья.
Я чувствую, как дрогнула бровь. Придется подождать несколько мгновений, чтобы не дрогнул и голос:
— Даю слово: встреча с Игуменом состоится.
Мой собеседник улыбается и подобострастно кивает несколько раз, чтобы спустя короткое мгновение бежать со всех ног в сторону порта. Почему он так ценит свою жизнь? Он же брат — один из нас, впрочем, это уже не так важно.
— Что пьет инок? — спрашивает корчмарь. Он из восточных провинций, его выдает акцент.
— Воду.
— Добже, добже, — кивает корчмарь и улыбается. — Что инок ест?
— Хлеб.
— Святоцть, вера. Бардзо добже.
Этот человек чудовищно болтлив. Я испытываю почти нестерпимое желание причинить ему боль. Мне хочется, чтобы он кричал и умолял остановиться. При других обстоятельствах я бы так и поступил, но Кодекс велит воздерживаться от излишнего насилия при исполнении епитимьи.
Нужно дождаться брата Пустельгу; на эту епитимью мы идем вместе.
Откусываю кусочек хлеба: вкусно. Корчмарь глубоко верующий человек, иначе бы он подал черствый ломоть с привкусом плесени, как то бывало десятки раз. Вода немного сладковатая, чистая и свежая, подготовленная для варки пива.
Мой брат опаздывает — тому явно есть причина. Становится тревожно. Если он не явится до вечера, я не буду рисковать и пойду на епитимью один; всегда есть опасность, что враг ринется искать и других братьев. А врагов у ордена Серой радуги с годами становится все больше.
В дальнем углу корчмы, у самой стены, разместилась шумная компания. Четверо мужчин. Они одинакового телосложения — крепкие, но с внушительной прослойкой жира; если приглядеться, то можно заметить — они примерно одного роста и одного возраста. Понтигалы, элитные воины пана Псаря. Говорят, один понтигал в бою заменяет троих солдат. У меня нет желания это проверять.
Темнеет: брат, ну где же ты? И будто бы в такт нарастающему волнению он входит в корчму: целехонький, без следов крови, без одышки от долгого бега. Брат садится рядом; улыбается, и шрам на его изуродованном лице растягивается и бледнеет. Добрый корчмарь тут же приносит ему поднос с ломтем свежеиспеченного хлеба и кувшинчиком воды.
— Два инока! Счастливый день, удача! — воркует корчмарь. Брат сдержанно его благодарит.
Как и велит Кодекс, я подавляю свой гнев, но у себя в мыслях тяну корчмаря за край воротника, бью его головой о столешницу, а затем одним решительным выпадом загоняю ему в шею стилет.
— Крестьяне бунтуют, брат Пустельга, — говорит брат извиняющимся тоном. — Граф-регент послал армию, чтобы разобраться. Мне пришлось выбирать иную дорогу, чтобы не попадаться на глаза. Неспокойные нынче времена.
— Неспокойные, — соглашаюсь я. — Нужно снять комнату, у нас есть еще несколько часов перед дорогой. Я бы предпочел поспать.
— Поспи, поспи, брат. Я очень проголодался с дороги, сними комнату — я позже к тебе поднимусь.