Самая страшная книга 2022 — страница 34 из 112

— Имя, мальчик. Как тебя звали в миру?

— Томислав, брат Пустельга…

— Томислав? Очень хорошо, брат, очень хорошо!

Я отрешенно наблюдаю за тем, как Пустельга макает перо в чернильницу и пишет аккуратные ровные буквы на моем члене. У брата красивый почерк, но я не умею читать.

— Это твое имя — твоя личность. Сегодня ты с нею расстанешься, очистишься от бремени всего мирского.

Я слышу слова, но не до конца осознаю их смысл. Вокруг происходит какое-то мельтешение, но я уже не в состоянии уследить за процессом: пьянящая нега оставила мне лишь одно умение — слушать.

Что-то слабо всполохнуло внизу живота: боль. Я почти не почувствовал. Брат Пустельга подносит на ладони к моему лицу мои же гениталии.

— Ты должен съесть, глотай.

Ритуал кажется мне донельзя забавным, и я с радостью повинуюсь. Вкус белесой маслянистой жидкости перебил все прочие, я не чувствую вкуса собственной плоти. Жую, глотаю. Затем брат вновь дает испить противной жижи.

— Первый глоток для тебя, второй — для твоего брата. Просто оставь во рту.

Слушаюсь и даю Пустельге нагнуть мою голову к кровоточащей дыре на месте гениталий моего брата по несчастью.

— Прильни ртом и полощи. Ты, — он обратился к мальчишке напротив, — потом сделаешь то же самое.

Сегодня каждый из нас простился с самим собой. Если Воробьям запрещалось называть свои имена, то у Рябинников их просто нет.

Окончание ритуала совсем уж выбивает почву из-под наших ног: мы валимся без сил, не способные пошевелить даже пальцем.

Игумен был заботлив. Пока мы спали, он запек в углях пару человек. Пустельги куда-то пропали, но кого это волнует? Когда мы просыпаемся и чресла наши горят адским пламенем, нас, по крайней мере, ждет сытная пища.

VI

Ставни на башне легко поддаются: купец изнутри запер их на засов, но мой смуглый брат почти без шума отворяет окна, поддев засов проволочным крюком.

Безмолвными тенями мы проникаем в добровольную тюрьму пана Пацека, и неожиданность играет нам на руку.

Брат пускает один из своих дротиков, и тот попадает в шею купцу, мгновенно его парализовав.

— Этот яд должен действовать мгновенно, — говорит брат, с удивлением глядя на кряхтящего и корчащегося пана Густава. — А наш купец не так-то прост!

— В моем деле, знаете ли, важно быть готовым ко всему. Придется подождать чуть дольше, чем вы привыкли. — Купец улыбается обагрившимся ртом и утирает кровь из носа. — Я с юных лет травил себя малыми дозами яда. Всеми, какими знал. Однажды мне даже удалось пережить настоящее отравление. Мой управляющий, курва, его жопа на следующее утро познакомилась с колом.

Голос у купца слабый — видно, яд все же сделает свое дело. Но в голосе нет страха или мольбы, которыми часто грешат иные жертвы ордена.

— Вы поглядите — лжеиноки, курва мать. Я ведь когда-то торговал с вами, знал, что рано или поздно объявитесь. И мне все было интересно, кто кого: вы понтигалов или они вас. Не поймите меня неправильно, просто хотел знать — стоят ли хваленые Псы своих денег. Но вы переиграли их даже без боя. О, курва! Кто мог подумать, что вы как пауки — по отвесным стенам лазаете. Эти ожиревшие боровы только в строю и хороши. Эх, кончилось бы все по-другому, я бы приплатил вашему главному за охрану. Как же жаль, курва мать, столько гальдов на помойку… Столько гальдов…

Я поднимаю меч, чтобы полоснуть болтливому купцу по горлу, но брат останавливает мою руку.

— Он уже труп, брат. Не оскорбляй, дай яду сделать свое дело.

Все эти годы я думал, что муштра Игумена способна из кого угодно выбить все принципы, но почему-то с братом это не сработало. Яд, яд, яд: для него он важнее верного клинка, важнее еды и питья. Он помешан на отравах.

Я осматриваю добровольную темницу пана Густава: дорогая мебель из мореного дуба, ковры с золотой вышивкой и много-много картин. В основном это портреты, и на одном из них я нахожу знакомые лица. Когда-то, давным-давно, когда я носил имя, эти люди были моими близкими. Как портрет попал к купцу? Почему он стоит среди этих людей?

— Нравится? — спрашивает купец, поймав мой взгляд. — Десять лет портрету, а краски все такие же яркие, кхе-кхе…

— Кто эти люди? — спрашиваю я в ответ, едва сдерживая дрожь.

— Вон та толстуха, которая справа от меня, — двоюродная сестра. Была бы нормальной бабой, коли бы ей муженек не капал на мозги. Он поддерживает старого короля, хотя у того права на престол были птичьи. Кхе. — Пацек сплюнул кровавый сгусток. — Больно как, курва мать. Хороший у тебя яд, лже-кхе-кхе-инок: если не помрешь, то помучаешься.

— Польщен! — отвечает брат.

В это мгновение демоны прошлого освобождаются от оков моего разума. Все мои страдания и чаяния сливаются вдруг в одном желании: искупаться в крови тех людей с портрета. Не человек — Пустельга: мною движут ярость и расчет; брат явно не ожидал, что я подниму на него руку. От первого удара он уклоняется с легкостью: лезвие хлебного ножа оставляет лишь неглубокую борозду на смуглой шее; брат успевает контратаковать, залепив мне коленом под дых. Но у меня есть короткий меч, и он карает: несколько уверенных тычков в живот — и брат становится сговорчивее. Я завершаю дело так, как собирался: перерезаю смуглому детине глотку. Пацек с интересом наблюдает за неожиданной сценой. Я обыскиваю складки плаща, но не нахожу бурдючка с противоядием. Точно знаю: брат иногда пьет вонючий настой, когда кончики дротиков случайно касаются его кожи. Ну, где же? Где? И тут меня осеняет: задний проход. Брат Пустельга прячет свое спасение в очень надежном месте… Приходится немного повозиться, чтобы достать бурдючок; следом я прячу сверток с духовой трубкой и дротиками в одну из рукавных петель.

Купец совсем плох.

— Ты меня выведешь отсюда, если я тебе дам противоядие, понял? — Слабый кивок в ответ.

Я приподнимаю голову купца и, выдернув пробку, вливаю ему в глотку зловонное зелье. Купец кашляет, кожа его меняет цвет с землистого на бледно-розовый.

— Дерьмом пахнет, — улыбается купец и громко кашляет.

Громкий стук в дверь, с той стороны раздается взволнованный бас.

— Хозяин, с вами все в порядке?

— В полном! — Пацек нервно сглатывает, сфокусировав взгляд на кончике меча.

— Хорошо, если что-то понадобится — свистните.

Я стараюсь унять разбушевавшееся сердце. Я делал так сотни раз, но сегодня этот маневр дается с особенным трудом.

— Ты расскажешь, как найти этих людей с портрета. Клянусь, я сохраню тебе жизнь.

— Разве можно верить слову человека, который, притворяясь монахом, грабит и убивает? О, курва-мать, да ты своего же брата только что зарезал! Почему я должен тебе верить?

— Потому что ты до сих пор жив, пан Густав. Здесь есть тайный ход? Я сомневаюсь, что ты сможешь пролезть за мной по стене.

Купец кивает и убирает в сторону один из ковров, под которым оказывается люк.

— Не мог же я запереть себя в башне без возможности сбежать?

Купец приотворяет люк, открывая свету свечей винтовой спуск с замшелыми ступенями.

— Спускайся, я за тобой, — говорю я и беру с собой канделябр.

VII

Многие навсегда останутся Рябинниками. Большинство из нас не доживет и до шестнадцати: кого-то скосит кишечная болезнь, другие сорвутся со стены во время епитимьи, третьи сгинут в неравном бою. Но каждый из нас и на смертном одре будет вспоминать то окрыляющее счастье, которое довелось испытать от нашей первой епитимьи.

Это случилось ранней осенью. В предместье Красного города, Шацкой слободе, выдались необычайно теплые деньки. Большая война минула доброе десятилетие назад, крестьяне за крепостной стеной уже перестали втягивать голову в плечи и трусливо озираться при любом шорохе. О! Это был настоящий пир жизни: полные овины ждали молотьбы, скотине заготовили вдоволь сена, жирные гуси важно расхаживали вдоль неказистых деревенских дорог. Пир жизни… А там, где есть пир, обязательно появимся мы.

Игумен неделю держал нас почти без еды, он не давал нам спать и много времени тратил на наставления. Но видит Господь (если он есть): мы настолько обозлились, что совершили бы эту епитимью без его жарких и убедительных речей.

Опоенные дурманящим зельем, мы нагрянули в Шацкую слободу как полчище саранчи. И, к своему ужасу, я помню каждое чертово мгновение: как бежал, будто голодный шакал, к монастырю на окраине слободы, как ворвался в кельи и перерезал глотки десяти спящим монахам. Я выбрал самый тощий труп и выпотрошил его прикроватный сундук — так я добыл свою первую монашескую робу.

А дальше я потерял над собой контроль: помню, как на глазах у израненного кузнеца, окруженный озверевшими своими братьями, я вскрывал живот беременной бабе; наверное, его жене. Я помню, как вопила она, как дрожала в корчах, а я сыпал ей песок в распоротое, опустошенное чрево. Помню, как шевелился еще живой плод и как я раздавил ему голову. Помню хруст маленьких косточек и вкус нежной плоти недоношенного младенца.

Мы ликовали, мы пировали, мы перерождались в нечто новое, зловещее, бессердечное. И сейчас, с высоты прожитых лет, я понимаю, что в жестокости той не было злого умысла — лишь детская игра. Просто играли мы только в игры, которым нас научил Игумен.

Стая Рябинников возвращалась в свой проклятый Мжэржский лес — на Поле стрел. Мы унесли на себе все, что только могли унести; многим вспомнилась старая наука — тащить мертвого брата, чтобы потом его освежевать, зажарить и съесть. И если раньше мысль о каннибализме вызывала страх и отвращение, то теперь навевала приятные воспоминания.

Епитимья окончена, мы возвращались на Поле стрел: не страждущие, но каратели.

Этим вечером я одним из первых сменил оперение: Игумен нарек меня Пустельгой.

VIII

Пацек сдержал свое слово: вывел меня по тайному ходу на добрую версту от крепости. В ответ я сдержал свое: вырезал купцу язык, выколол глаза и продырявил барабанные перепонки, но сохранил жизнь. Теперь он даже при всем желании не сможет рассказать, кто нанес ему эти жуткие увечья.