Самая страшная книга 2022 — страница 35 из 112

Вдали от крепостных стен и вышколенных на убийство понтигалов я чувствую себя прекрасно. Меня ждет новая епитимья, новая боль, новое освобождение.


Найти в Красном городе родственницу Пацека оказывается не просто, а очень просто. Мне не приходится по своему обыкновению искать информаторов, пытать горожан или устраивать слежку. Родственница пана Густава в Красном городе собственно тем и известна, что является его двоюродной сестрой. Корчмарь за миской супа рассказывает мне, как найти пани.

Что ж, я могу предположить, что сам Господь хочет смерти этой женщины, раз уж все так просто…

Пани зажиточна, но и не богата; она уже много лет ухаживает за парализованным супругом, вместе с ней живет и дочь со своим мужем.

Храни Господь (или дьявол?) болтливых корчмарей!

Найти ее дом оказывается делом несложным: это единственный свежепобеленный дом в портовом районе — островок достатка в море нищеты. Я столько лет ждал этого момента, столько лет… Все не может быть так просто! Неужели не спрятался где-то дрессированный сторожевой пес, неужели не ждет меня в переулке закованный в латы стражник со смертоносной алебардой в руках? Ничего. Заходи, бери что хочешь; это удручает, это обесценивает мою боль.

Они еще не спят, когда я объявляюсь. В этот раз я не крадусь как вор, не пробираюсь в дом через подвал или чердак; я стучусь в дверь, и мне открывают.

— Монах? — На меня смотрит рыжеволосая веснушчатая девушка. Она выросла настоящей красавицей; я узнал ее. — Что привело вас в столь поздний час?

Я откидываю капюшон, чтобы она могла увидеть мое лицо — лицо своего убийцы.

— То… Томислав?

Трофейный короткий меч взлетает вверх, затем резко опускается вниз, чтобы перерубить трахею. Резким движением я вскидываю руку, и нож из рукавной петли падает в ладонь. Я бью в грудь, затем еще и еще, снова и снова. Придерживая тело, я аккуратно кладу его на пол.

Наверху плачет ребенок, на лестничный пролет выходит мужчина.

— Агнешка? Агнешка, что за шум? Томислав плачет, я не могу его успокоить…

Они назвали своего ублюдка моим именем, мертвым именем. Я застываю в тени шкафа, чтобы настигнуть мужчину: он стоит ко мне спиной, я даю ему несколько секунд, чтобы он мог увидеть труп жены, затем перерезаю глотку. Он выше и крепче меня, но с перерезанным горлом что бык, что суслик: живут одинаково недолго. Я хватаю его за волосы, бью пяткой под колено и тяну на себя, затем режу еще раз. Горло его громко хрипит, из раны мне на руки хлещет теплая кровь. Когда хрипы прекращаются, я отпускаю волосы и помогаю телу упасть. Наверху ребенок продолжает плакать; я торопко шагаю вверх по лестнице.

— Агнешка, Томаш! — это говорит ОНА, я вздрагиваю. — Подойдите к Томиславу, я делаю дедушке компресс. — Агнешка!

Я вхожу в комнату и вижу тощего старика, лежащего на перинах. Над ним колдует полноватая женщина в простецком зеленом платье. Старик замечает меня, его льдистые голубые глаза все еще искрятся разумом. Старик мычит, и женщина поднимает голову, встречается с моим взглядом.

— Сынок…

Всего один шаг — и я уже возле кровати. Всего один взмах — и я пронзаю старика мечом, пригвоздив его к перине. Кажется, он встречает смерть с благодарностью.

Какая прекрасная боль: я ослепил собственного дядю и вырезал ему язык, чтобы убить всех и каждого в отчем доме.

— Томислав… Я знала, что когда-нибудь ты придешь, знала. Ты… — Ее голос дрожит, она прикладывает все силы, чтобы не заплакать. — Ты убил Агнешку?

Я лишь молча киваю в ответ.

— Ох, сынок, не стоило… Не стоило. Пообещай мне, что ты не тронешь маленького Томислава. Просто пообещай.

— Обещаю. А теперь ложись на пол.

Мать повинуется. Она тихонечко всхлипывает, неустанно бормоча себе что-то под нос. Я сажусь подле нее и нарочито медленно вытираю нож о рукав.

Мать нерешительно тянет ко мне руку, гладит мою щеку, проводит по бритой голове. Она продолжает меня гладить и улыбается сквозь слезы.

— Прости нас, Томислав. Мы не сразу узнали, что это за монахи. Это потом люди Пацека выведали все про лжеиноков, когда стали с ними торговать. Я не знала, клянусь, я не знала. Была чума, был голод… Пойми, тогда казалось, что это единственный шанс спасти тебе жизнь. Агнешка была так слаба, я думала, что она умрет, но она выжила. А ты, тебя мы могли потерять… Сыночек мой, радость моя! Ты все же жив…

Глаза щиплет, щекам горячо. Что это? Слезы? Впервые за пятнадцать лет я плачу; не издаю ни звука — просто даю соленой влаге стечь по лицу.

Аккуратным ударом всаживаю нож в грудь матери, клинок входит по самую рукоять. Она охает, но затем снова что-то щебечет, продолжает гладить меня по лицу. Затем ее движения становятся медленнее, рука слабеет — и вот пухлая ладонь, все еще теплая, застывает на моем лице.

Я лежу рядом и смотрю ей в глаза: они такие же, как и пятнадцать лет назад. Лучистые, цвета гречишного меда. Даже сейчас, когда под ее головой натекла багровая лужа, глаза продолжают улыбаться.

Она всегда была такой, сколько себя помню: даже когда отказывала ростовщику в заведомо невыгодной сделке, даже когда муж возвращался из корчмы и бил ее по какой-то своей, надуманной причине. Ее глаза улыбались тогда, ее глаза продолжают улыбаться и сейчас.

В этом доме сегодня все мы мертвы. Я дышу, желудок все еще требует пищи, но последнее, что связывало меня с мирскими заботами, сегодня умерло. И это замечательно! Агония подарила мне чувство легкости. Я вознесусь! Я отращу крылья!

Одним ловким прыжком я снова оказываюсь на ногах, легко стряхиваю кровь с рукавов и подола рясы: ткань пропитана маслянистой мирой — к ней ничего не пристает. Выглядываю в окно: в паре футов от кучи мусора, весь заливаемый закатными лучами, стоит человек в бурой промасленной рясе. Точно такой же, как и у меня…

IX

Я захожу в спальню и беру на руки плачущего Томислава. Малыш сопротивляется, ему не нравится чужой дядя. Сколько ему? Месяцев девять; он явно еще не умеет ходить.

Мы спускаемся вниз, и я сажаю его подле тела мертвой матери. Увидев окровавленное лицо Агнешки, он успокаивается и льнет к ней, ища защиты. Я наклоняюсь, чтобы заглянуть малышу в глаза.

— Когда вырастешь, найди меня и убей.

Я выхожу на улицу и стучу в окно соседнего дома. Хозяин нехотя выглядывает между ставнями, просовывая в щель масляную лампу.

— Кого тут нелегкая принесла? А, монах. Мне нечего тебе подать.

— Я не прошу милостыню, милый человек. Позовите стражу. Ваших соседей, тех, что родственники купца Пацека, убили.

Не давая задать себе вопрос, я ускользаю во тьму. В который раз…


Кажется, с моего последнего визита Мжэржский лес стал еще гуще. Разлапистые ели вперемежку с кряжистыми кленами обступили тощую звериную тропку, где-то позади уютно плещет полноводный Срэбрянец. Хорошо! Пожалуй, это единственное место на грешной земле, где я чувствую себя как дома.

Зачем я сюда иду? Это же явная западня; я нарушил все возможные предписания Кодекса. Игумен хочет моей смерти. Но что еще остается? Я совершил главную епитимью в своем бытии Пустельги, где я — страждущий, но не каратель. Растопкой для огня моей жизни все эти годы была ненависть, она и только она поможет мне окончательно переродиться и сменить оперение. Но сейчас мне страшно.

Вот уже показались первые жертвы «пытки тучей»: истлевшие скелеты, которые чудом удерживают гнилые веревки на стволах могучих кленов. Чем дальше в лес — тем чаще попадаются жертвенные деревья, местами виднеются и останки, прикованные к камням ржавыми цепями.

— А вот и брат Пустельга… — Из-за исполинской ели выходит брат в окружении трех понтигалов. Тех самых, с которыми я оставил его в корчме… Неужто западня? — Ты должен был уснуть, брат, а я должен был перерезать тебе глотку — только и всего! Этого хотел Игумен. Но там, в корчме, ты…

Тирада брата обрывается, едва острие дротика пронзает его шею. С красным оперением! Помнится, хозяин этих дротиков говорил, что красные — самые убойные. Не соврал: брат хватается за шею и широко раскрывает рот, шрам на его лице багровеет, взгляд становится стеклянным. Он падает.

Я не успеваю переснарядить духовую трубку, и тяжелый сапог понтигала выбивает из меня дух, следом мое лицо встречается с латной рукавицей; в голове звенит, мир застлала красно-бурая пелена.

— Ты ответишь за Яцека, крысеныш. Я буду выбивать тебе зубы кусочек за кусочком! Я буду тянуть ногти из твоих разбитых фаланг! Ты будешь молить о смерти… — почти кричит раскосый понтигал.

— Не будет, — говорит другой понтигал с синей повязкой на руке, тот, с кем мне довелось «поболтать» в корчме. — Пан Псарь рассказывал, как на него охотились эти ребята, и одного из них поймали. Его кромсали кусочек за кусочком несколько дней кряду, но он даже не пикнул. Подох себе тихонько, когда потерял много крови. Ты посмотри в глаза этому ублюдку — там же ничего человеческого. Уж не знаю, сколько жуткий старик заплатил Пану, чтобы тот согласился на все это представление…

Ты прав, понтигал, ты прав… И я готов ко всему, что вы собираетесь со мной сделать.

— Жуткий старик заплатил, чтобы мы привели монашка живым. Так что забудь…

— Но ведь никто не говорит про убийство! — вступает третий, похожий на прямоходящего рыжебородого борова понтигал. — Айгын мог бы побаловаться, а потом…

— У нас нет времени! Мы и так возились слишком долго. Старик ждет, и что-то мне подсказывает — его лучше не злить. Хватит препираться. Яцек знал, на что идет. Это не бой в поле по всем правилам войны, это охота на сумасшедшего говнюка. Мы свое получим, Хозяин щедро заплатил за весь этот театр, осталось стрясти причитающееся со старика.

Как жаль… Сегодня меня не будут пытать. Жуткий старик: и думать нечего — они говорят об Игумене. Вдвойне жаль, что мне так не повезло со смертью; я боюсь даже думать, что Игумен сделает со мной. Меня связали и понесли на шесте как добычу.

Это место всегда будет хранить следы жуткой гекатомбы, продолжавшейся многие поколения. Жертвенные столбы, ржавые цепи, деревья в роли живых плах — все здесь кричит о бесконечном страдании: кажется, что разверстые рты мертвецов до сих пор кричат. И посреди этого ужаса возникает тоненькая фигурка в буром рубище. Человек откидывает капюшон балахона: костистое лицо, выцветшие светло-голубые, почти белые глаза и орлиный нос. Игумен.