— Спешишь, атаман, — сказал Фрол совсем тихо. — Того гляди преставится до времени.
Щ-щуть! Зацепил по краешку, но пальцы правой руки осыпались наземь. Грубые, мозолистые, поднаторевшие крутить цигарки себе и другим.
— М-м-м-м-м!!!
— Во-о, мычать начал! А балакали, мол, краснопузые боли не чуют! Железные люди, мол!
Фьюи-ить! Хрустнуло, чавкнуло, локтевой сустав выглянул из мяса острым осколком. Будто говяжья кость из борща. Если постукать о стол — выпадет много горячего, вкусного мозга, его можно мазать на хлебную краюшку, прикусывать…
Желудок поднялся к горлу, но наружу ничего не вырвалось. Каково это будет — висеть самому, ожидая первого удара, жгучего прикосновения клинка? Если сильно повезет — потеряешь сознание сразу, а если нет…
Щ-щуть! Снова мастерски, изощренно, кожа и розовый слой мяса, но дядька Мокей наконец вскрикнул. В выкаченных глазах ничего, кроме боли, отсюда видно. Фрол примерился для нового удара, помедлил, нашел вдруг взглядом Никиту. Подмигнул дружески, только силы от этого вовсе исчезли, а по ногам побежало горячее, позорное, вымочило штанину. Сейчас ведь обернутся и увидят!
Не обернулись. Слишком заняты. Фьюи-ить-щ-щуть, фьюи-ить-щ-щуть — две шашки пошли пластать слаженно, а Калюжный кричал теперь не переставая, тоскливым воем. Забытья ему не досталось, да и жизни в тощем теле оказалось с избытком. Затих, когда левая нога отвалилась вовсе. Обвис мешком.
— Ну, пора честь знать, — сказал Бес, и шашка вспорола пленника от шеи до низа. — Гляди, а пузо-то впрямь красное!
— Как у всех. — Улыбка с Фроловых губ так и не исчезла. — Зря ты его. Пускай бы сам дошел.
— Окстись, мы же не зверье! — нахмурился атаман, обтер лицо рукавом, темные брызги превратились в размазанные дорожки. Взгляд скользнул по своим, отыскал Никиту.
— А ты чего медлишь, кутенок?! Скидывай с себя все да иди сюда!
У Никиты слов не осталось. Покачал головой и попятился, будто в детстве — ну не станут же эти взрослые хмурые дядьки гоняться за ним всерьез! Зачем это им?!
— Гляди-ка, строптивый! Штаны обмочил, а все ерепенится!
Краски сделались резче, кровяная вонь залепила нос, а в голове поселилась звенящая, пьяная легкость. Начнут раздевать и найдут медведика — сейчас это казалось позорней обмоченных шаровар. Глупая игрушка, не к лицу красноармейцу перед казнью!
— Ну, чего застыли?! Давайте его!
Сорвался с места, заметался меж обрывом и кустами, позади свистели, хохотали, улюлюкали. По бокам, и спереди тоже — люди-волки вдруг оказались сразу везде. Ловить не спешили — так веселей. Кто-то сунул подножку, Никита перескочил ее, будто на футболе с «реалистами», а дальше только обрыв. Туда и прыгнул с разбегу.
Разглядел все за миг, до подробностей — синеву небес, вату облаков, кружащего коршуна, желтый глинистый яр в стрижиных норках, — потом время снова ускорилось. Река ударила в ноги, выбила воздух вместе с криком. Тишина, прозрачная зелень, пузыри и водоросли. Потянуло кверху, там опять оказалось солнце, возможность вдохнуть — и сухие хлопки выстрелов.
«Это по мне, — подумалось удивленно. — Ну что я им сделал?!»
Течение понесло, а нырнуть никак — пытался прокашляться, пока не ударило по ноге невидимой палкой. Дотронулся, ощутил горячее, пульсирующее, даже сквозь воду. Это лучше, чем обмочиться при всех. Глупая мысль. Боли нет почему-то, но силы тают, а скоро провалится в обморок, уйдет ко дну, где так зелено, тихо и спокойно…
Додумать не успел — ударился вдруг головой, до хруста в шее. Вцепился в бревно, громадное как сом, втянул себя на осклизлую древесину. Замер. Провалился в ночь.
В забытье было страшно. Корявые тени плясали вокруг, дразнились огромными языками, дядька Мокей протягивал руки и распадался на куски.
— А ты чего медлишь, кутенок? — спросил Бес. — Собирай мясцо, пока мухи не обсели!
— Зачем ему, коль пузо красное? — улыбнулся Фрол. — Сам дойдет, с таким командиром-то! Начнет его ронять перед всеми, да кишки свои выронит!
Потом появился товарищ Ляшенко с козьей ножкой в руке, уставился хмуро сквозь махорочную пелену.
— Это вы виноваты, — сказал ему Никита. — Он вам не нравился, потому и погиб! Страшно погиб!
— Жить будет, — ответил товарищ Ляшенко. — Лечите его, да без дури чтоб!
Рассыпался в прах, опять пришла темнота, но живая, горячая. Кто-то стонал и звал маму, кто-то матюкался в голос. Пахло йодоформом и застарелой болью.
— Где я? — спросил Никита у больной темноты, но сухие губы не выпустили ни звука, а сознание поспешило сбежать обратно в покой.
Второй раз очнулся нескоро. Солнечный луч щекотал лицо через щели в шторах, с прикроватной тумбочки улыбался нелепый медведик. Дико зудела нога, но почесать не вышло — боль прошила от затылка до пят.
— Терпи, милок, — сказала ему незнакомая женщина с усталым лицом. — Морфия нынче совсем нет, а спирту тебе нельзя. Пробуй так уснуть. Этот, чубатый, опосля придет, как обещался. Начальник твой?
Никита хотел сказать, что Ляшенко — враг и предатель, несомненный сообщник кровавого Беса, отдавший ему добрейшего дядьку Калюжного заодно с Колькой, Гришкой, Богданом и с ним, Никитой, тоже! Все сразу хотел сказать и предостеречь, но опять провалился. Невесть куда.
Третье пробуждение могло бы стать жутким. Сбывшийся кошмар, где Ляшенко навис над тобой и придушит немедленно, как догадливого свидетеля преступлений! Могло — но не стало. Страх исчез, а лицо комвзвода выглядело совсем даже не злодейским. Вместо френча — новенькая гимнастерка с синими «разговорами», скулы вовсе обострились, будто не ел и не спал три дня.
— Молодцом, поправляешься! С лекарствами тут беда, зато чисто, как у Николашки во дворце, и сыпняк не подцепишь! Ни вшей тебе, ни клопов!
— Спа… крк-к-х… спсибо. Думал, вы пре… предали…
— Во как, — оценил Ляшенко без удивления, да и без обиды, пожалуй. — Ну, я про тебя тоже много чего намыслил. Другие дозорные на месте порезаны, хлопцев гранатами закидали, а вас нема. Это уж после Мокей Саввич нашелся. «В капусту» нашинкованный.
— А банда?
— Еще не знаешь?! — комвзвода хотел покачать головой, но шея подвела, вышло дергано и коряво. — Да уж откуда тебе! Вторую неделю в лихоманке валяешься, еле вытащили… нема больше банды! Затравили их чоновцы подчистую! Живьем никого, а Бесу вовсе башку отсекли, возили напоказ. Ну и станицу ту рассчитали, по полной, за всех наших.
— По полной?
— А ты как хотел?! Красный террор — наш ответ на террор белый, про то и декрет Совнаркома есть! Я вот чуял, что контра на контре, а дал слабину, Мокея Саввича уважил. Сминдальничал, во как! Половина взвода жизнями заплатила! После еще в ЧК дергали, хотели под трибунал, но разобрались. Снова командую.
Никита закрыл глаза, вдохнул и выдохнул полной грудью. Живьем — никого! Никого!!!
— Это я виноват. Мы с дядькой Мокеем бежать хотели, но я с обрыва, а на него сразу четверо. Не успел. Кричит мне, прыгай, мол…
Слова рождались сами — и сразу становились реальностью. Единственной отныне правдой, без трусости и предсмертного, нелюдского воя.
— Надо было вернуться, попробовать, но я уже…
— Ты, брат, себя не кори. Уж Гришка с хлопцами на что лихие были, да не сдюжили, а ты вон с пулей в ноге выбрался. За пример тебя можно брать! Останешься в армии, как рана затянется?
— Я?!
— А чего такого?! Отправим на командирские курсы, подучишься. Врангель в Крыму недолго протянет, только ведь наши войны, брат, еще впереди, и толковые хлопцы нужны будут позарез!
Никита глянул внимательно, но насмешки на худом лице не увидел. Снова закрыл глаза. Толковый хлопец, значит? Такой вот ценой?!
— Спасибо, товарищ комвзвода, не мое это. Кровь за кровь, терроры там всякие. Учительствовать пойду.
— Ну, как знаешь, — усмехнулся Ляшенко, почесал подбородок яростно. — Я сам каличный, но понимаю, что в такую суровую для страны пору… и Мокей Саввич тебя не одобрил бы. Тоже ведь мог опосля Германской войны штык в землю и домой. Остался!
— Ему было некуда возвращаться, — сказал Никита тяжело, будто язык во рту налился свинцом. — Жена с дочкой умерли, а теперь и сам…
— Это да, — нахмурился Ляшенко. — Мы ему были вместо родни, и мы его не забудем. Может, улицу назовем его именем. В Екатеринодаре твоем, а хоть и в самом Петрограде! Или в Москве! Вывеску мраморную — вот такими буквами — улица имени товарища Калюжного! Нынче все возможно, брат! Власть народная, наша!
Ушел, оставив за собой будоражащие запахи курева, гуталина и необмятой гимнастерочной ткани, прожаренной солнцем. Запахи жизни.
Домой Никита вернулся через пару недель, жарким днем ранней южной осени. От вокзала до Покровки дошел пешком, опираясь на палочку — нога еще болела, но если лениться, вовсе охромеешь. Родная улица показалась вдруг странной, будто нарисовал ее неумелый и злой художник: вместо деревьев пеньки, в половине жилищ нет стекол, а стены усеяны пулевыми оспинами. К своей ограде подходил с нарастающим гулом в ушах. Остановился, разглядел все за миг, будто снова летел с обрыва: нетронутый дом, маму во дворе — и черное пепелище на месте дома соседского. Сердце колотнулось, ухнуло куда-то.
— Никита? — спросила мама неверяще. — Ты… насовсем?
Не метнулась к нему, как делали в книгах матери и подруги героев, — подошла осторожно, будто к чужому. Лишь теперь разглядел синеву под глазами и россыпь морщин на лбу.
— Взрослый такой, не узнать. Ты ранен?
— Слегка. Где отец?
— Отдыхает. Ему нездоровится, но к докторам обращаться ни в какую. Может, ты повлияешь на этого упрямца?
— Может, — кивнул Никита солидно. Никаких бросаний на шею, никаких «мамуль-папуль», все как прежде — отец и мама. Сухарь математик и учительница словесности, беззаветно влюбленная в идеи «народников».
— Он был очень огорчен, когда ты ушел на войну не простившись. Эта твоя записка — такое ребячество. Но переживания действительно сделали тебя взрослым, мой мальчик.