Трава молчала. Трава думала. Корень тихо покачивался в его ухе — туда-сюда, чуть-чуть не доставая до мозга.
Олег размотал тряпки. Снял — не без помощи деда — рубашку. Открыл рот. Приспустил трусы. Он не утаил ничего, а дед ничему не удивился.
Тяжело вздохнул, поставил на стол бутыль самогона — запотевшую, из подвала, последнюю из тех, что гнала бабушка, — и стал рассказывать.
Когда здоровенный немец поднял Митьку на руки и тот почуял запах сена, черствого хлеба и спирта, ему показалось, что здесь что-то не то. Через полкилометра они подошли к телеге, запряженной лошадью. «Немец», который нес Митьку, сгрузил его на телегу, снял китель и обнажил на левой груди профиль Сталина. «Что-то не то» стало слишком не то. Но было уже поздно.
Олег погиб метров триста тому назад. Тихо вскрикнул и упал на спину в зарослях травы. Фрицы даже не остановились, и Митька их понимал. Что им какой-то русский мальчишка-предатель? Встанет, отряхнется и догонит. Но Олег не встал. Не отряхнулся, не догнал. Из-за спины того, кого он считал немцем, Митька видел, как взлетает над зарослями мальчишеская рука, как ее опутывают вьюнки — каждый палец — и потом резко дергают в стороны, разрывая ладонь на куски, и как из кровоточащего мясного обрубка прорастает багровый репейник.
— Мало, — сказала трава в его ушах. — Мало. Я возьму еще Олега.
— Я тогда не сразу понял, что она имела в виду, — спокойно пояснял дед. — Я решил, что она будет искать другого Олега — пацана или грибника, что ненароком забредут в ее владения. Возьмет его, насытится и успокоится… Я никому об этом не рассказывал, даже Лариске. Я нашел ее через год после войны. Она сначала не узнала меня. Зато узнала дневник, который я протянул ей. Мятый, грязный, кое-где обугленный. А потом вспомнила и меня… А «немцы» оказались партизанами. Переодетыми в немецкую форму. Нашими… Хорошие парни. Они приютили меня, подлатали ногу, а позже закинули в теплушку поезда, который шел на восток… И Федора они похоронили. А звали-то его Григорий. Григорий Фролов. Восемнадцатого года рождения. Из Коломны. И умер он в тот же день, как мы его нашли… Вот почему трава не брала его. Ей не нужен был покойник. Да и называл я его чужим именем. И вот почему она не брала меня — она не знала моего имени. Я сказал — «Олег!» — и указал. Сказал правильно — и указал в верном направлении. И она пришла. И взяла. И не насытилась. И ждала, когда я укажу ей еще на одного Олега, специально или случайно.
— Но ты никогда не называл меня Олегом. Только прозвищем.
— Ну, не знаю. — Дед наклонился в нему так близко, что он смог разглядеть волоски у него в носу. Ему показалось, что они отдавали прозеленью. — В таком случае она просто очень хитрая. И терпеливая.
Митя сидел на подоконнике, обхватив колени руками и с тревогой следил за приближающимися тучами. Они ползли медленно, неохотно — сытые, тяжелые, ленивые. «Нет, нет, — повторял он мысленно как заклинание. — Нет, только не там. Пусть дождь пройдет здесь. Я хочу, чтобы он прошел здесь».
Ему казалось, что, как только упадут первые капли, как только набухнет пыль, как только рванут домой дети и как только хлынет из водосточной трубы его личный водопад — все наладится. Все станет как было. Все вернется. Может, и мама вернется. И даже позовет его снимать белье.
Если бы он пошел тогда из лагеря вместе со всеми, мама не бросилась бы со слезами и кулаками на Петра Иваныча — когда из автобусов вышли все-все дети, кроме ее сына. Ну, почти все-все дети. Если бы она подождала. Если бы он поторопился. Если бы она не отправилась его искать. Туда, где уже пролегла линия фронта.
Но он все же представил, как она зовет его. Уже позвала. И он уже сбегал, и снял, и принес — и бросил тяжелый мокрый, холодный ком на пол в кухне. Но теперь даже ком не был таким тяжелым, каким он был тогда, до войны, для хлипкого шестиклассника Митьки.
Ливень ударил, с грохотом обрушившись на двор, ломая сухие ветви и разметывая листья. В водосточной трубе что-то загрохотало — но вместо водопада скатилась лишь пара капель.
— Эй! — возмущенно крикнул Митя. — Где мой водопад!
В ответ на его негодование в трубе загрохотало сильнее, послышался скрежет и треск — и в нос ему ударила терпкая, липкая, сладковатая вонь.
С тихим шлепком на подоконник упал голубь. Точнее то, что было когда-то голубем. Склизкая тушка полуразложилась и от удара распалась на куски. В обрывках плоти копошились жирные опарыши. Сквозь перья пророс мох, в расколотом черепе колосилась кислица.
Митька успел перегнуться через подоконник — и сблевал наружу, на улицу. И краем глаза успел заметить — то, что из него выходило, было зеленым. По-прежнему, даже теперь. После.
Олег открыл глаза внезапно. Вывалившись из тяжелого муторного сна. В избе было темно. Лишь слабо мерцала лампочка в дальнем углу. Над ним вплотную нависло лицо деда.
— Спи, — шепнуло ему лицо.
Олег послушно закрыл глаза. Горячее дыхание обдало лоб. Он почувствовал, как зубы аккуратно скусывают росток, потом еще один, и еще, и еще.
Когда дед закончил обгрызать траву на его лице, высосал побеги из ушей, прошелся языком по нёбу и спустился к груди, тогда Олег уснул снова.
Проснулся он от дурманящего запаха. Пахло травой, ромашками, клевером. Над ним склонились листья, кожу щекотали колоски — все сплеталось так туго, что ему казалось, будто он лежит в коконе. Он попытался оттолкнуть этот полог, и его взгляд упал на руки — нормальные человеческие руки. Пусть с потрескавшейся и испещренной дырками кожей, но тем не менее — кожей, а не мхом и не лишайником. Он издал торжествующий сип, снова толкнул травяную завесу и встал, разрывая побеги, лопая стручки и давя бутоны.
Все вокруг было забито травой. Его словно запихали в спичечный коробок, наполненный листьями: так в детстве он ловил гусениц, жуков и кузнечиков и, чтобы узники не голодали, набивал коробки зеленью. А потом забывал.
Он раздвигал траву руками, рвал пальцами, давил кулаками и продвигался вперед. Когда его руки наткнулись на стену, он стал на ощупь пробираться вправо. Так он нашел дверь. Так вышел из сеней. И задохнулся от солнечного света и воздуха — ничем не пахнущего воздуха. Он бросился бежать. Вперед — не открывая глаз, не переводя дыхания.
Потом он оглянулся. Но не увидел дедова дома. Лишь огромная копна травы — осот, кислица, ковыль, васильки, ромашки, вьюнки, подсолнух, плющ, земляника.
И над всем — раскинув руки, закинув голову — выбеленный до снежной чистоты скелет. Трава держала его, опутав кости, пронзив суставы, накинув петлю на шею, а он лишь улыбался. Невозможно широкой, во все зубы, улыбкой.
— Прощ-щ-щ-щ-щай, — прошелестела трава. Или с ним прощался дед?
И мгновение спустя все путы и петли содрогнулись, сжались — и в воздух взмыла белая костная пыль.
— Дед. — Голос внука в телефонной трубке был глуховат, но разборчив. — Дед, а ты бы не мог узнать, не продает ли кто-то у тебя козу? Тут другу в голову взбрело в фермеры податься, так что… поспрашивай, а?
— О, лег… — В горле запершило, и дед закашлялся. — …ко. Легко, Лежик!
Елена АрифуллинаФантики
Мне шесть лет, и я очень старая. Я не могу ходить: ноги не держат. Есть мне давно не хочется. В животе поселилась черная пустота, которая понемногу расширяется. Скоро она меня съест.
Целый день я сижу на матрасе в углу — самом далеком от окна. Утром мама дает мне поесть, потом закутывает меня поверх пальто в старую бабушкину шубу, а сверху — в одеяло и ковер. Мама уходит на работу и запирает меня в комнате. Раньше она запирала дверь только на один замок. С тех пор как у тети Вали из соседней комнаты украли карточки, — на два замка и на задвижку из железной полосы в мой палец толщиной. Мама закрывает ее из коридора хитро согнутой проволокой. Просовывает в специально просверленную дырочку и закрывает.
Я сижу, смотрю, как прогорают угли в буржуйке, и жду вечерней кормежки. А еще боюсь. Боюсь, что мама не придет и я так и умру запертой в этой комнате. Боюсь камина: он раскрыл черную пасть и выжидает, когда сможет меня сожрать. Он тоже голодный, как я, как мама и тетя Валя.
На потолке живут два дракона: черный и белый. Понемногу они растут: черный, из копоти — от камина, белый, из инея — от окна. Когда драконы встретятся — я умру, а они съедят друг друга. Потому что они тоже голодные.
— Рита! Риточка! Открой дверь, деточка! Я тебе конфетку дам! — хриплый шепот из-за двери.
Это тетя Валя. Нет, это она раньше была тетя Валя. А сейчас она Волчиха. Когда-то, давным-давно, бабушка читала мне вслух из большой книги. Там было про Людмилу и Руслана, про Золотую рыбку, про кота ученого. И про то, как со своей волчихою голодной выходит на дорогу волк. Потом кота Мурзика мы съели, а бабушка умерла.
Раньше тетя Валя варила у себя в комнате что-то такое, что пахло мясом. Недавно у нее украли карточки, и она выла по-волчьи, пока не потеряла голос.
Это ее Бог покарал, говорила мама. А за что покарал — так и не сказала.
— Открой дверь, Ритуля! Посмотри, какие у меня конфеты: «Мишка на Севере»! Открой!
Табуретку давно сожгли, а без нее до задвижки не достать. Все равно дверь заперта еще на два замка: врезной и висячий. Волчиха воет в ледяном коридоре, просит открыть. Нет у нее, конечно, никаких конфет: нет и не было. Были бы — так она сама бы их съела.
— Откро-о-о-ой! — давится, кашляет, плачет она.
Придется терпеть, пока Волчиха не умрет. Зажать бы уши, но руки в толстых рукавах почти не сгибаются. Камин раззявил черную пасть, драконы потихоньку растут. Все голодные, все пустые внутри. Как я.
Все у меня болит, все, каждая косточка.