Раньше я мечтала, как выковыряю Гитлеру глаза. Вилкой. Сейчас уже не могу. В голове пусто, как в животе. Иногда я перестаю дышать и оказываюсь где-то далеко. Там тоже плохо и страшно. Там течет красная река, а в ней крутится огромное колесо. С него сыплются в реку человеческие головы, руки, ноги. Сыплются и проплывают мимо. Потом я делаю вдох и опять оказываюсь здесь, в комнате.
Стыдно бояться, говорит бабушка. Ну что ты как маленькая, говорит мама. Но я все равно боюсь, потому что слышу это каждую ночь.
Камин внутри черный и пустой. Сначала я просто его боялась. Черная дыра, а в трубе кто-то воет. Ветер, говорит бабушка. А потом появился голос. Откуда он взялся? Глухой, утробный голос: «Рита! Риточка! Открой дверь!» Звучит он оттуда, из черной каминной пасти. Но никто его не слышит — только я.
Откуда камин знает, как меня зовут?
Бабушке не пожалуешься, она строгая. Требует, чтобы я съедала все-все, до крошки. Чтобы ела с хлебом и вытирала хлебом тарелку. Потом они с мамой из-за этого ругаются.
Вчера я играла в трех медведей, которые из книжки. Прорезала окошки в обувной коробке, сделала избушку. Там жили медведи: конфеты «Мишка на Севере». Одному я нарисовала фломастером шапку-ушанку, это был Михайло Иванович. Второму — красный платочек, это была Настасья Петровна. Третий был Мишутка, но велосипед я ему нарисовать не успела. Бабушка увидела, схватилась за сердце. Конфеты отобрала и в вазу на столе положила. Накапала себе пахучих капель, выпила, легла на кровать, а мне велела сидеть тихо.
Почему? Это же просто конфеты. И ничего с ними не сделалось.
Лучше бы мы не приезжали к бабушке. Тогда бы я не увидела камина. Он черный, страшный, пахнет старой гарью и бедой. Я знаю, нюхала. Еще до того, как появился голос.
Бабушка спит на кровати, мама на диванчике — софа называется. А мне ставят раскладушку у самой пасти камина. Лежу, боюсь: вдруг он меня сожрет? Стоит глаза закрыть, так и обдает страхом. Потом я все равно засыпаю, конечно. А днем хожу сонная как осенняя муха. Так бабушка говорит.
Мама целый день где-то бегает. Возвращается усталая, сердитая. Сказала ей, что боюсь камина, а она говорит: чтобы я этого больше не слышала, понятно?
Понятно, конечно. Чего же тут не понять. Боюсь себе дальше.
Когда я еще ходила, то целыми днями искала в комнате клад. Все казалось, что где-то спрятана, завалялась забытая еда. Будто на камине лежит коробка, а в ней чего только нет: баранки, печенье, конфеты. Подтащила табуретку, залезла на нее, встала на цыпочки: не достаю. Подложила книгу, ту самую, где про Лукоморье и кота ученого. Обшарила всю каминную доску, а там ничего. Только старые бронзовые часы с орлом.
Потом табуретку сожгли. И книжку тоже. И позолоченные рамы от картин. Они шипели в огне — наверное, гореть не хотели. Пламя от них было сине-зеленое, как хвост у павлина в зоопарке. Картины тоже сожгли.
Потом съели мою куклу Лилю. То есть она еще бабушкина, мамина. Была. Мама вспорола ей живот ножом-пилой. Там были отруби, полный стакан отрубей. Я ревела весь день, а потом мама сварила из отрубей кашу и мы ее ели. Целую неделю.
Волчиха больше не воет, только скребет по двери. Наверно, кончается. Это мама так говорила про бабушку, когда та умирала. Вот умрет Волчиха, и я останусь совсем одна в квартире, пока мама не придет.
Между косяком и дверью просовывается лезвие — длинный кухонный нож. Слепо шарит вверх-вниз: Волчиха пытается найти и откинуть крючок. Странная она: разве не видит, что дверь снаружи заперта на висячий замок? Про задвижку она не знает. А крючок мама давно сняла.
В коридоре что-то тяжело падает. Нож так и остается торчать из щели.
Теперь в квартире одни мертвецы. Ну еще и я. И драконы.
Я уронила недоеденный хлеб на пол. Бабушка меня отругала и поставила в угол — как раз у камина. Сама стоит рядом и говорит, говорит, говорит…
— Мы каждую корочку берегли! Такой кусок мог человека спасти, а ты хлебом разбрасываешься! Моя мама в жизни крошки хлеба не выбросила!
Стою, боюсь. Бабушку слышу, но не слушаю. Тот, другой голос умолк — почему? Я его боялась, но успела к нему привыкнуть. Куда он делся?
— Постой, подумай о своем поведении!
Бабушка фыркает и уходит на кухню. А я остаюсь стоять носом в угол, между камином и стеной.
Драконьи морды почти соприкоснулись. Значит, я скоро умру. Но мне почти нестрашно, только тоскливо.
Пытаюсь вспомнить что-нибудь хорошее. Не получается. Раньше мама была совсем другой: доброй, веселой, красивой. И молодой. А сейчас она похожа на Бабу-ягу. И на Волчиху тоже. Все они на одно лицо: старые, худые, грязные, в морщинах. И в этих морщинах — копоть.
Раньше они с папой говорили между собой особенными голосами. Услышишь — сразу станет тепло и щекотно между лопатками, хочется смеяться. А сейчас мама часто плачет и проклинает папу. Ругает его страшными словами за то, что написал в письме, чтобы мы не уезжали, остались в городе. Его никогда не сдадут, писал папа. И себя она тоже проклинает — за то, что его послушалась.
Была бы жива бабушка, так отшлепала бы маму по губам — как меня, когда я приносила с улицы плохие слова. Но бабушки нет.
Папа где-то далеко. «В окопах», сказала мама. Бабушка говорила, что окоп — это такая яма в земле.
Все в земле: бабушка, Нинка, Люська, Женька, Витька. И папа тоже.
Наверно, я всегда, всю жизнь сидела здесь, в промерзшей комнате. А все, что было раньше, просто приснилось. Или я это все придумала.
«Фантазерка ты моя!» — говорила бабушка.
Однажды в воскресенье мы пошли гулять. Мама надела крепдешиновое платье и надушилась. Папины белые парусиновые туфли я начистила зубным порошком. Прическа у него тогда была «под политику» — это когда волосы назад зачесывают. И тенниска со шнуровкой, в черную и зеленую полоску. А мне бабушка сшила голубое платье в мелких белых ромашках. Много-много их, целое поле. Бабушка сказала, что это маргаритки. Меня ведь по-настоящему, по-взрослому Маргаритой зовут.
Мне тогда купили воздушный шарик — голубой, как платье. И еще мороженое. Папа с мамой шли под руку, разговаривали, смеялись. Бабушка ждала нас дома к чаю, а на столе стояла вазочка с конфетами. Самые вкусные — «Стратосфера». Самые любимые — ириски «Кис-кис», их можно долго сосать, и они все никак не кончаются. А самые красивые фантики у «Царицы ночи». Мы все собирали фантики. Нинка хвасталась, что у нее таких целых три. Я хотела один выменять, но Нинка соглашалась меняться только на «Южную ночь» или «Журавлика».
Куда это все делось? Не могло же оно исчезнуть.
Значит, ничего этого и не было. Я все придумала, чтобы не так страшно было сидеть и ждать. Все-все: и мамино крепдешиновое платье, и конфеты, и фантики. А на самом деле есть только промерзшая квартира и мертвецы.
Сижу, смотрю на драконов. На облачко, которым становится мое дыхание. На черную пасть камина.
Мне уже не страшно.
Стою носом в угол, ковыряю обои. Они зеленые, с белым узором. Под ними другие, с васильками. Потом полосатые. А дальше газеты. Пожелтевшие старые газеты. Отдираю еще немного и читаю: «…ных боев наши войска оставили город Лугу…»
Камин раззявил черную пасть, вот-вот меня сожрет. Хоть бы скорее бабушка пришла.
Я давно поняла: когда тебе плохо, надо что-нибудь съесть — например, конфету. Сразу полегчает. Пусть ненадолго, но потом может случиться что-то хорошее. Мама придет, дождь закончится, девчонки гулять позовут. Это главное — продержаться.
На цыпочках прокрадываюсь к столу: там ваза с конфетами. Запихиваю в рот ириску — и скорей обратно в угол. Если бабушка застукает, опять раскричится про то, какая я непослушная, сладу со мной нет. А маму попрекнет, что меня воспитать не сумела. Поругаются, перестанут друг с другом разговаривать, а мама потом скажет: «Это все из-за тебя!»
Голос из темноты умолк. Только понятно, что кому-то очень плохо. И страшно — как мне, только гораздо хуже. Из камина словно сквозняком тянет: бедой, холодом, чем-то таким ужасным, что и названия не подобрать.
Кто там? Как ему помочь?
Прислушиваюсь: не идет ли бабушка? Нет, все тихо.
До стола три шага. Лишь бы половица не скрипнула. Запускаю руку в вазу, хватаю конфеты: ириску и пару «Мишек». Теперь на цыпочках обратно…
В камине стоит темнота: густая, как черничный кисель. От страха сводит живот, а во рту делается сухо. Вдруг камин откусит мне руку? Или засосет в себя: раз — и нету?
Сую конфеты туда, в черный зев и шмыгаю обратно в угол.
Фу-у-ух… Успела.
Драконьи морды тянутся друг к другу. Из пасти черного дракона торчат длинные клыки. Вот-вот он вгрызется в шею белого. Они сожрут друг друга, а я умру.
Шапка у меня надвинута низко на лоб: так теплее. Сверху мама повязала пуховую шаль — старую, бабушкину. Из-под нее плохо видно.
«Мои глазки» — так меня называла бабушка, когда просила вдеть нитку в иголку… Вот что там такое яркое в камине? Вроде голубое… Откуда оно взялось?
Сдвигаю шаль повыше, прищуриваюсь.
Наверно, мне это мерещится. Этого не может быть.
Там конфеты. «Мишка на Севере».
Страшно вылезать из-под ковра. Тут хоть немного теплее. Но я загадала: если в камине и вправду конфеты, значит, все было на самом деле: и голубой воздушный шарик, и веселая, красивая мама, и вся прежняя жизнь.
Собираюсь с духом, вылезаю из-под ковра и сваливаюсь на паркет как мешок. Сразу начинаю замерзать. Хочется обратно, под ковер, под бабушкину шубу: она еще пахнет духами, если принюхаться хорошенько. Закрыть глаза, сидеть и воображать, что бабушка жива, а папа скоро придет с работы. Вот только посидишь так подольше — и оказываешься на берегу красной реки, а возвращаться оттуда все труднее и труднее.