Самая страшная книга 2022 — страница 84 из 112

— У нас сейчас нет, — развел руками Мишка. — Честно.

— Тогда гоните, что есть. — Пацан вздохнул. — Завтра приду за долгом.

Мы похлопали по карманам, ссыпали ему в протянутую горсть десяток помятых сигарет — он презрительно цыкнул зубом, взглянув на наше нехитрое богатство, и лениво, вразвалочку, ушел.

— Девять с половиной пачек, — небрежно кинул на прощание.

— Мы не ведем переговоры с шантажистами, — пробормотал Толик, глядя пацану в спину.

— Что?

— Вы что, не поняли? — так же тихо ответил он. — Это все так же, как и с Иркой. Он будет просить, просить, просить, брать, требовать, настаивать — а потом возьмет и сдаст нас. Ненасытная утроба!

И мы поняли, как надо поступить.

Запихнуть ненасытную утробу в другую ненасытную утробу.

Пацана даже заманивать не пришлось. Он пришел, как и обещал, на следующий день, заранее заготовив сумку из грубой болоньи — такие, ядовито-зеленые, самосшитые, продавали бабки на рынке.

— Ну, — цыкнул зубом, распахнув сумку. — Давайте.

— Конечно, — расплылся в улыбке Мишка. — Сейчас. Кушать подано.

— Что? — не понял пацан.

Когда он увидел Мальчика-Обжору, его глаза расширились. Он заорал, завизжал — но тут же его рот был заткнут, а минуту спустя разорван, как разрывают раковину. И, словно розовый жирный моллюск, в этом кровавом месиве трепетал и пульсировал язык.

В этот раз Мальчик-Обжора ел очень неаккуратно. Он рвал и чавкал, пережевывал и плевался, глотал и рыгал. Кровавая слюна долетала даже до нас — когда все закончилось, мы посмотрели друг на друга и увидели словно в зеркале: безумные белые глаза на темном от крови лице.



После школы я уехал поступать в институт, женился, родилась дочь. Обычная жизнь обычного человека — не лучше и не хуже других. В город детства меня не тянуло — хватало разговоров с родителями по телефону, да и вскоре удалось переманить их к себе, в центр.

Продавать старую квартиру выпало мне — мол, я и опытнее уже в таких делах, да и тяжело старикам мотаться по риелторам да бюрократические вопросы решать.

И я возвращаюсь туда, где не бывал уже пятнадцать лет.

На антресолях в коридоре, в чемоданчике с замасленными отвертками и сверлами, я нахожу старые, проржавевшие ключи. Один из них — от ригельного замка. Точь-в-точь такого, какие врезают в ворота гаражей.

— Да, — отвечает отец по телефону. — Еще тестя гараж.

— А почему я не знал?

— Так и мы особо не вспоминали. Машины же не было. Какой-то хлам туда лет тридцать назад свалили — да и забыли. Сходи глянь, вдруг приглянется что.

И я иду.

Я долго стою перед этой запретной чертой, невидимой линией, которая отделяет меня от Гаражей.

А потом делаю шаг.

Я бы не удивился, если бы в то же самое мгновение, как я занес ногу и переступил черту, — меня бы отшвырнуло силовое поле или я бы наткнулся на невидимую стену. Или случилось что-то другое — что-то, что не пустило бы меня в Гаражи.

Но я сделал шаг — и ничего не произошло.

Я иду вдоль старых, покосившихся гаражей, с проржавевшими дверями, обклеенными объявлениями о продаже, исписанными «Сизый — лох», «Н + Е = Л», рожами котиков и тегами граффитистов. Здесь пахнет жженой резиной, гнилой картошкой, перебродившим самогоном, бензином, машинным маслом, раскаленным железом. Один гараж открыт — и в его чреве копается какой-то мужик.

— Где тут восемьдесят пятый? — кричу я.

Мужик, не поднимая головы, машет рукой.

Странное дело, но мне кажется, что я на самом деле знаю, куда идти. Что я когда-то — и много-много раз — уже ходил этим самым путем, поворачивал именно в эти самые закоулки. Мне кажется, что я уже не раз перешагивал через канаву у гаража с синей крышей, а вот тут должна торчать под углом арматурина, на которую так легко напороться, — и да, вот он, спиленный ржавый пенек.

И еще более странное дело — в своей памяти я словно вижу это… неполно. Словно через какую-то щель. Будто подглядываю. Или прикрываю глаза руками.

Вот и восемьдесят пятый. Я сжимаю ключ в руке — до боли от впившихся в ладонь бороздок. Мне кажется, что я слишком рано остановился. Что мне надо пройти еще.

И я иду туда, куда ведет меня моя память.

Еще три поворота — и в нос мне шибает запах болота. Его так и не осушили за эти пятнадцать лет. Неудивительно — окраина города, непрестижная, никому не нужная земля. Год за годом стоки с Гаражей отравляли эту почву, разъедали ее, вымывали подземные воды — и смешивались, порождая что-то странное, вонючее, стоячее и неживое.

То, где было место только мертвым.

Я иду по полузатопленным бетонным блокам, поскальзываясь, но удерживая равновесие, хватаясь за острые и жесткие стебли рогоза, кусая губы и шмыгая носом — совершенно по-детски, словно по какой-то старой, но забытой привычке.

Я иду туда, в самую середину болота, в самое сердце Гаражей.

Там, под небольшим холмиком, поросшим сизым мхом как лишаем, есть бетонная плита. Я знаю это. И знаю, как нужно извернуться, чтобы проскользнуть под плитой и кирпичной кладкой старого заброшенного подвала.

В подвале почти не пахнет. Не пахнет ничем другим, кроме болотной вони, которая пропитывает все кругом — пропитывает так, что уничтожает любые иные запахи.

Здесь много сигаретных пачек. Окурков. Фантиков от конфет. Оберток шоколадок. Вырванных тетрадных листков. Пивных бутылок — среди которых завалялась одна от вишневого коктейля.

Я щелкаю зажигалкой. Робкое размытое пятнышко света выхватывает грязную зеленую тряпку — ту, что пятнадцать лет назад была ядовито-зеленой болоньей.

Я не смотрю туда, в дальний угол подвала. Я знаю, что там лежит.


И я падаю на колени и бормочу:

— Нет-нет-нет, не может быть.

И в ушах звучит голос прабабки — теперь-то я понимаю все слова! — звучит мягко и вкрадчиво, как колыбельная:

— Демоны унутрях-то сидят, демоны. Не соглашайся с ними, не выпускай их. Заморочат, закружат, заведут в пустыню лютую… Не морочься, не поддавайся, не… не… не… Не становись демоном, Димитрий, не становись!

И я прошу, прошу, прошу:

— Съешь меня, Мальчик-Обжора, съешь!

Потому что это я — плохое, потому что это мы были — испорченными. Потому что это мы — из подлого страха, из лютой ненависти, из дикой злобы — сотворили Мальчика-Обжору. Вылепили его из себя, поделили между собой — и скукожились ничего не помнящими и не знающими — не желающими помнить и знать! — эмбриончиками. Творили всё — его руками. Жрали всех — его зубами. И прятали нашу постыдную тайну — в его утробу.

Я касаюсь пальцами шрама на щеке — и вспоминаю, как меня полоснула отчаявшаяся, почуявшая свою смерть собачка.

И мне кажется, что кожу на моем лице снова стягивает запекшаяся кровь, которую мы выбивали — как выбивают пыль из старого ковра! — из этого все никак не желающего умирать пацана.

Мы Мальчик-Обжора съели всё. И не подавились.

Мы Мальчик-Обжора съели даже нашу память.

И вот сейчас она выходит из меня едкой отрыжкой, рвотой раскаяния, желчью осознания.

И я кричу, корчась на полу, усеянном битым кирпичом, улитым чужими слезами и кровью, удобренном болью и отчаянием:

— Съешь меня, Мальчик-Обжора, съешь!


И я слышу:

— Хорошо.

Произнесенное тремя голосами.

Я не оглядываюсь — знаю и так, кто стоит там, за моей спиной. Кто сплевывает через щербинку в зубах, кто воняет прогорклым жирным потом и кто смахивает с глаз отросшую челку неопрятного полубокса.

— Съешь меня, — молю я шепотом.

Надеясь только на одно — что Мальчик-Обжора, помня нашу давнюю дружбу, сделает это небольно.

И что-то рвет меня на части, и пережевывает — и глотает.

Олег СавощикГрация

66 килограммов

Булочки с сосисками чуть теплые, а вот чай в стакане — кипяток. Попробуй донеси до единственного свободного места в столовой, когда все вокруг шумят и толкаются.

Сара опустилась на скамейку и приложила обожженные пальцы к губам, потянулась за булочкой. Тесто мягкое, тягучее, торчащие кончики сосисок слегка подрумянились и подсохли, но внутри остались сочными и нежными. Сара откусила дважды и аккуратно запила чаем.

— Сало у Сары с ушей свисало! — Гриша словно из-под стола выскочил, смахнул челку с прыщавого лба. — Все жрешь? Это какая уже по счету? После тебя буфет пустой.

Сара молча жевала. Такая ароматная еще несколько секунд назад сосиска в тесте обернулась безвкусным пластилином во рту…

— Ладно, кушай. — Гриша поправил лямку портфеля и поставил перед одноклассницей свой поднос. На тарелке остывала нетронутая перловка. — И мое доешь. Эй, народ! Тут Сало голодное!

Шутку оценили одноклассники и ребята постарше: все, кто обедает после третьего урока. Подходили и грохали о стол пластиковыми подносами. Размазанные по тарелке остатки каши, недоеденные котлеты, яблочные огрызки, пустые стаканы с бесцветными сухофруктами на дне, обертка из-под шоколада…

Сара смотрела, как растет гора объедков, и пыталась проглотить пережеванную в тысячный раз сосисочно-мучную массу, но та застыла за щеками, не лезла в горло.

— Хавай, Сало.

— Приятного аппетита, Сало.

— Жуй скорее, на матешу не успеешь.

— Доешь за мной, Сало?

— Может, тебе еще принести?

— Уверен, ей этого будет мало.

Сара заметила, что все еще сжимает в руке стакан с чаем. Сквозь слезы посмотрела на пальцы в красных волдырях.

92 килограмма

Под потолком скрипит пружина.

Сара запрокидывает голову, когда Рубенс целует ее живот, кружит у пупка. Теплые губы оставляют капельки слюны на бледной коже, спускаются к бедрам, и девушка сильнее сжимает пластиковый шарик во рту, сопит через узкую дырочку.

— Как же я тебя люблю.

В подвале прохладно, и горячее дыхание вызывает дрожь по телу.

— Как же… люблю… люблю тебя.

72 килограмма