Самая высокая на свете гора — страница 1 из 2

Нина БИЧУЯСАМАЯ ВЫСОКАЯ НА СВЕТЕ ГОРА


РАССКАЗЫ


ЧЕМУРАКО


1. Крапива (Костик)

Чемурако — это фамилия. Фамилия Сашка.

Целый день только и слышишь в классе:

«Чемурако, не подсказывай! Чемурако, не вертись! Чемурако, зайди в учительскую!»

— И что ты за человек, Сашко Чемурако?! — сказала наша вожатая, когда Сашко на уроке зоологии выпустил из-под парты воробья.

— Не знаю, — сказал Сашко. — Если бы я самого себя встретил на улице, я бы тоже удивился: что за человек? Ну разве бывают такие люди?

Вожатая рассердилась:

— Опять ты выдумываешь всякую чушь! Ну как можно самого себя встретить на улице?

— А где можно? — спросил Сашко.

Вопрос и в самом деле был глупый, даже вожатая засмеялась, хоть и была очень сердита.

С Чемураком всегда что-нибудь случается. Вот со мной никогда ничего подобного не случится, — я не стал бы выпускать на уроках воробьев или прыгать с балкона. Ну что из этого может выйти? Одни неприятности, да еще маму вызовут в школу.

Сашку хорошо — его маму нелегко вызвать в школу. Она геолог, и отец у него геолог, они все время в экспедициях. Сашко живет с бабушкой, вот и делает что хочет. Раз даже надумал бежать к маме на Удокан, но его поймали на какой-то станции и привезли обратно.

У Чемурака над кроватью висит старая-престарая географическая карта, и он на ней отмечает все дороги и все места, где были его родители. Он называет свою маму «хозяйкой Медной горы» — и тут не удержался, чтоб не выдумать чушь! Правда, он об этом никому не рассказывал, я случайно увидел. Мы тогда как раз контрольную по геометрии писали, я хотел спросить, какой у него получился ответ, смотрю — а он пишет письмо: «Когда уж ты наконец приедешь, мама, хозяйка Медной горы?»

Мне стало смешно, а когда Сашко сдал тетрадку, учитель спрашивает:

— Ты что же, Чемурако, даже не брался за задачу?

— Нет, — сказал Сашко.

— Почему? — удивился учитель.

Но Чемурако ничего не ответил, и тогда я объяснил, что он писал письмо хозяйке Медной горы.

— А тебя не спрашивали! — почему-то рассердился учитель. — Записываю тебе замечание в дневник!

Вот тебе и справедливость! Янчук сказал правду — так ему влепили замечание, а Чемурака оставили после уроков, чтобы он все-таки написал контрольную. А Димка Радченко, первый друг-приятель Сашка, еще потом обозвал меня ябедой. Нет, уж если кто ябеда, так это сам Чемурако.

Как-то мы втроем гоняли мяч. Я говорю:

— Вот как запущу сейчас «свечку» — до самого четвертого этажа!

Димка говорит:

— Лучше не пробуй, в окно попадешь.

«Свечка» вышла — первый класс, только я и правда попал в окно: мяч влетел в химический кабинет. Оттуда кто-то выглянул, а я — р-раз! — и к стене: Димку и Сашка видно, а меня — нет.

Я им показываю кулак:

— Попробуйте скажите только, что это я, — косточек не соберете!

— А чего нам рассказывать — ты, голубчик, сам пойдешь и скажешь.

И этот Чемурако схватил меня за шиворот и тащит по лестнице в кабинет:

— Иди и рассказывай, а я тут подожду.

Так кто после этого ябеда — я или он?

Мы в субботу ходили всем классом на Чертовы Скалы, километров за десять от города. Еще когда мы на школьном дворе укладывали рюкзаки, Димка стал хвалиться:

— Вот увидите, я первый приду!

— Не кричи «гоп», пока не перепрыгнул! — засмеялся Чемурако.

— Правильно, — сказал и я, — не хвались!

— А ты катись отсюда! — буркнул Сашко.

Ну, я тогда рассердился. Взял и переложил половину груза из своего рюкзака в Димкин. Я так, пошутить хотел, а потом забрать обратно, — что ж такого, поносил бы Димка немного, у него мускулы, как у борца. Но Димка, как вышли на шоссе, сразу побежал вперед, а я отстал — у меня на солнце всегда голова болит. Тогда наша вожатая сказала:

— Чемурако, ты уж не спеши, будешь Янчуку помогать. Видишь, какой он незакаленный.

Вот идем мы и всё больше отстаем, ребят уж и не видно за поворотом. Чемурако злится:

— Чего ты пошел в поход, слабак такой?

Я молчу, чего с ним препираться? А он в конце концов предложил:

— Давай сюда свой рюкзак, понесу немного, может, скорее пойдем.

Протянул я ему рюкзак, а Сашко говорит:

— Да он же у тебя совсем легкий! Ты что, ничего не взял?

— Взял, только рюкзак маленький — не все умещается.

Солнце печет — сил нет, ноги еле тащатся. Асфальт мягкий, подошвы прилипают — смола! Я отдохнуть хочу, а Чемурако идет да идет.

— Надо наших догонять!

Вдруг возле нас машина тормозит. Шофер открывает дверцу:

— Садитесь, ребята, если по дороге — подвезу.

— Нам на Чертовы Скалы!

— Садитесь!

— Нельзя, — говорит Чемурако, — у нас поход.

— Ну, знаешь, можешь себе топать, а я поеду, и все!

Схватил я свой рюкзак, сел в машину, и мы поехали и обогнали наших. Я раньше всех оказался возле скал. Сделал шалашик из ветвей, сижу, пью родниковую воду. А когда все подошли, я засмеялся:

— Ну, Димка, кто раньше?

А Димка насупился, молчит и ногу йодом заливает: наколол.

— А где Чемурако? — спрашивает вожатая.

— Откуда я знаю? Он отстал.

— Почему же вы вместе не шли?

— Он сам не захотел, — говорю я. — Не мог же я его упрашивать!

Сашко явился, когда уже кончали натягивать палатки. Он стал помогать Димке, а тот, я слышу, жалуется:

— Ты знаешь, мой рюкзак почему-то такой тяжелый, едва я его донес! Словно там на двоих.

— На двоих? — переспросил Чемурако.

— Ну да: и буханки две, и консервов больше, чем у всех. Да еще вот эта штука, — и показывает Сашку мой ботинок.

Сашко посмотрел на ботинок и говорит:

— Знаю я, чья это работа!

А после ужина подходит ко мне:

— А ну пойдем на беседу!

Лучше, думаю, пойду, а то Чемурако подымет тут бучу, испортит всем настроение.

На опушке Сашко остановился, спрашивает:

— Это ты Димке в рюкзак свои вещи подложил?

— Ну я, а что? Я пошутить хотел, а он…

— За такие шутки знаешь что делают? Да ты глазами не хлопай, не бойся: я тебя бить не стану. Ты для меня и так лежачий. Ты знаешь, что сделаешь? Вон видишь — крапива? Лезь туда: говорят, полезно в крапиве посидеть. Укрепляет нервную систему.

Я тогда как закричу:

— Не имеешь права!

Конечно, все услышали крик, кто-то орет: «А-у-у!», шаги слышатся. Тогда Сашко — р-раз! — и толкнул меня прямо в крапиву. А я даже без майки был и на солнце немного обгорел, а крапива густая! Прибежали ребята, и вожатая с ними. Говорит Сашку:

— Чемурако, ты что сделал? Что ты всегда нам все портишь?

— Пусть он сам скажет! — ответил Чемурако и показал на меня.

А что я мог сказать? И так ясно, что Чемурако пихнул меня в крапиву. Чего тут рассказывать!

— Почему ты это сделал, Чемурако?

— Ничего я вам не скажу. Не скажу, и все. Пусть он сам!

— Ты же еще и грубишь! — возмутилась вожатая. — Придется поговорить с тобой иначе.

Потом уже Димка раззвонил, что я подложил ему в рюкзак ботинок, и мне за это тоже немного досталось, зато Чемурака на три дня исключили из школы. Моя мама ходила к директору и к классному руководителю: у меня после этой крапивы даже температура повысилась, так что мама боялась выпускать меня из дому.


2. Взрослый разговор (Дима)

Я пришел к Сашку после уроков. Он сидел на подоконнике и думал. Даже не услышал, как я вошел.

— О чем ты думаешь?

— Я сейчас не думаю. Я просто смотрю в одну точку.

— А-а, — сказал я. — Хочешь, пойдем в кино?

— Не хочу. И не обращайся со мной, как с больным.

— Я и не обращаюсь.

— Слушай, Димка, если бы я знал, что исключат, я бы все равно загнал его в крапиву.

Я ничего не мог на это ответить, ведь все случилось из-за меня: Котька Янчук подсунул мне в рюкзак свой ботинок, а Сашко заставил его за это лезть в крапиву. Котька уверяет, будто Сашко его толкнул, но раз Сашко говорит, что просто он ему велел и Котька сам с перепугу полез, то так оно и есть.

Теперь Сашка на три дня исключили из школы. Если бы Котьку исключили на три дня, он бы от радости пищал, а Сашко смотрит в одну точку. Мне жаль Сашка, но ему об этом не скажешь — обидится. Я уж знаю. Один раз он играл в ножички и всадил нож не в землю, а в ногу и потом вытаскивал лезвие из ступни и даже не поморщился. А у меня физиономия сама собой скривилась, и я спросил: «Тебе больно, Саньк?» А он отвернулся и ничего не ответил. Так и теперь могло случиться.

— Димка, — сказал вдруг Сашко, — а ты знаешь, я ведь ничегошеньки в жизни не умею.

— Не выдумывай, Чемурако, — говорю. — Как это — ничего? Ну, а… а… ну, кто лучше тебя в классе в баскет играет?

— «А-а…»! — невесело передразнил меня Сашко. — Вот видишь, ничего, кроме баскета, и не назовешь. А я не о том. В баскет всякий может… Вот знаешь, папа говорил, что каждое дело надо делать по-настоящему, но у человека должно быть главное, без чего он жить не может и в чем, папа говорил, он должен полностью выявиться. Понимаешь?

Я кивнул головой, а он говорит:

— Неправда, так сразу не поймешь, я об этом знаешь сколько уже думаю, а все как следует не понял… Вот мама моя… Когда она приезжает, всё в доме становится лучше. И мне хочется, чтобы она всегда была дома, варила вкусные блюда и делала гномов и дятлов из сухих сучков. Но я ей об этом все равно не скажу. Она ведь не просто мама — она хозяйка Медной горы. Все советуют маме бросить экспедиции и воспитывать меня, потому что я сорвиголова. Она спрашивает: «Ты правда хочешь, чтобы я водила тебя за руку в школу?» Я говорю: «Нет, хозяйка Медной горы, поезжай в экспедицию и найди свой заветный минерал. А я уж постараюсь». Вот и постарался!

— Мы твоей маме ничего не напишем.

— Не в этом дело, можете писать, если Котьке так хочется. Только — чем я лучше Котьки?

— Ну, это уж совсем глупости!

— Нет, правда! У Котьки нет главного — и у меня нет. Будь у меня главное, все бы не кричали: «Чемурако, что ты за человек?»

— А ты еще, Сашко, умеешь разные истории выдумывать. Ты же сам говорил, что не можешь жить без этого.

— Ну, Димка, когда у человека главное — всякие истории, так это не человек, а пустое место. Вот я и есть пустое место.

Никогда еще мы с Сашком не говорили о таких взрослых вещах. Мы всегда больше про футбол, про школу, ну, про все обыкновенное. А про главное — нет, про это мы еще не говорили. У меня даже голова заболела, так я задумался. Словно там мозги заворочались.

А Сашко сделался совсем грустный, будто и в самом деле заболел. Тут я вдруг вспомнил, что принес ему тетрадку с домашними заданиями. Нам учительница литературы иногда задает написать про какой-нибудь случай или рассказать об интересном человеке. У Сашка это здорово выходит. Он как распишет, как распишет! Раз на истории он стал рассказывать про одного короля и про его походы — мы прямо заслушались. И откуда, думаем, он все это вычитал — в учебнике такого нет. А учитель вдруг говорит: «Чемурако, тебе следовало бы поставить двойку за то, что ты решил обмануть нас всех своими россказнями, но уж больно ты правдоподобно выдумал! Скажи, в каком году была Грюнвальдская битва?» И не поставил ему двойку. Котька тогда выпятил губу: мол, Чемурако хитрый, ему все сходит с рук. А попробовал бы сам — небось не хватит завода на такую хитрость!

Вот я и вспомнил про тетрадку и про то, что сказала учительница.

— Сашко! — Я тяну его за рукав, а он все равно молчит. — Чемурако, а нам сегодня роздали сочинения, и Мария Петровна сказала, что ты написал настоящий рассказ. Только там у тебя четыре ошибки, поэтому поставили трояк.

Сашко махнул рукой:

— Мне теперь все равно!

И тут я придумал такую штуку, что не мог больше усидеть ни минуты; если бы я услыхал, что меня посылают на Марс, все равно попросил бы подождать, пока не сделаю задуманное.

Я сказал:

— Что ж, тогда сиди и скучай, Чемурако, раз стал таким кисляем. А я пойду — работа есть.

Я примчался домой, даже не пообедал, — и давай переписывать сочинение Сашка, чтобы было без ошибок. Потом сложил вчетверо и пошел в редакцию.

Никогда бы не подумал, что так страшно стучать в большую, обитую дерматином дверь. Если бы не для Сашка, ей-богу убежал бы. Минут пять я стоял у двери, пока отважился войти. Но очень уж жаль было Сашка Чемурака, который сидел и смотрел в одну точку и думал, что он не человек, а пустое место.

И я вошел.


3. Чемурако со щитом (Сашко)

Плохо, когда исключат. Кажется, словно тебя вообще нет. Словно положили тебя на щит и даже забыли, что ты когда-то был.

Правда, Димка не забыл. Чудак Димка, он считает себя виноватым во всем. Смешной. Будь на его месте кто другой, разве я простил бы Котьке? Дело не в том, кто сделал и с кем, а в том, что была подлость.

Только теперь уж не стоит об этом думать. Я думал об этом, когда меня исключили.

Раньше-то иногда мне очень хотелось, чтобы было три воскресенья подряд и не надо было бы сидеть на уроках. Нашлась бы тысяча дел: проявить пленку, зашить футбольную покрышку, починить спиннинг. И кажется, все это можно сделать только тогда, когда не надо идти в школу.

Наверно, мне еще когда-нибудь захочется, чтобы было подряд три воскресенья, но, когда меня исключили, я почему-то не мог проявлять пленку. Я думал о школе. Может быть, это потому, что туда нельзя было идти? Мне ведь всегда хочется делать то, что не разрешают.

За три дня я привык вставать позднее и в субботу чуть не проспал. Ужасно не хотелось вставать утром.

В трамвае я сразу купил билет и не спрыгнул на ходу, хотя потом пришлось тащиться в гору. Я подошел к переулку и вдруг увидел спину Котьки. Спина была противная, круглая, затянутая в синюю тенниску, а длинные Котькины волосы ложились на воротник. И такая меня взяла злость! Котька же три дня потихоньку радовался: «Ага, все-таки Димка нес мои ботинки! Ага, а Чемурако не имеет права сесть за парту!» И думал, наверное, что может сделать еще подлость и опять накажут кого-нибудь другого, потому что его мама придет в школу и станет говорить, что Костик такой слабенький, такой впечатлительный и деликатный!

И тогда я повернул прочь от школы. Я не мог прийти и сесть за парту и слушать, как сзади, за моей спиной, сопит Котька.

На этот раз я не взял в трамвае билет, потому что у меня не было больше денег, и доехал до Лычакивской, а оттуда пошел пешком в Винниковский лес.

У нас в сентябре очень тепло, как летом. Я пошел в лес, хотя делать там теперь было нечего. Папа говорит, гриб любит, чтоб его до полудня искали; да и дождя давно не было — какие же грибы? Но я все равно пошел и не жалел, потому что в сентябре в лесу славно, тихо и прозрачно.

Я нашел пенек, похожий на маленькую крепость; наверно, как раз такие и строили в средневековье.

Хозяйка Медной горы очень обрадовалась бы этой находке и даже предложила бы выкорчевать и перенести домой. У нас дома настоящий музей — полно всяких удивительных корней, сучьев, гербариев, коллекций бабочек и, конечно, минералов.

Я часто называю маму хозяйкой Медной горы. Это не я придумал, а папа, но мне нравится, и я привык к этому имени.

Вспоминая маму, я всегда становлюсь немного лучше, чем обычно. Наверное, потому, что мама очень хорошая. Вот и сейчас, подумав о маме, я понял, что надо было идти в школу, а не в лес. Даже если бы в классе объявился еще один Котька. Как бы там ни было, в школу ведь так и так придется идти. И потом, если посчитать все остальное, кроме крапивы, — воробья на уроке, и дымовую завесу, и прогулку по школьной крыше, — так все равно надо было со мной что-то сделать, не грамоту же выдавать за это!

Ясно, что и за прогул мне тоже влетит. Придется сказать, что забыл, на сколько дней меня исключили. Так и решил, и взял портфель, набитый всякими деревяшками, и пошел из лесу. Я шел по дороге и думал: «Ну что ты за человек, Чемурако?»

Дома меня ждало мамино письмо. От письма не стало веселее, потому что у мамы случилась неприятность. Она думала, что нашла важный минерал, но анализ и исследования не подтвердили маминого предположения. Мама просила прислать ей веселое письмо, выдумать какую-нибудь смешную историю: «У тебя здорово получаются истории!»

В понедельник с утра я бегал на вокзал опускать письмо прямо в ящик на почтовом вагоне. Так оно скорей дойдет до мамы. Смешной истории я не придумал, а написал про себя и Котьку, только не сказал, что это я и Котька.

Хотелось узнать, что скажет мама: надо было загонять Котьку в крапиву или нет? Я знаю, вообще так, может, и не следует делать, а все-таки — надо было или нет?

Я прибежал вместе со звонком; хорошо, что учитель еще не вошел в класс. Я боялся, что ребята сразу начнут расспрашивать. И станут жалеть меня, как Димка. Но все было в норме.

Валерка Костюк спросил:

— Задачу решил? Дай гляну!

Я стал искать тетрадку и вдруг увидел, что в портфеле сухие сучья, коренья из лесу и что я забыл сменить тетради и учебники — все в портфеле было субботнее. И тут Котька — как будто забыл про крапиву! — хихикнул:

— Где уж там Чемураку задачи решать! Он же теперь писатель, великий человек!

Я ничего не понял. Вот, думаю, лошадиные остроты у Котьки! Но мне было не до него, я говорю Димке:

— Дай в темпе задачу скатать!

И я стал переписывать задачу по геометрии в тетрадь по алгебре, только с другого конца.

А Янчук снова хихикает:

— Чемурако, а ты подсунь Ивану Тимофиевичу свой рассказ, он начнет читать и забудет про задачу.

Тут в класс вошел Иван Тимофиевич. Спрятавшись за Димкину спину, я кончал переписывать, а Иван Тимофиевич встал, прошелся по классу и говорит:

— Ну, уважаемый новеллист, может быть, вы и по геометрии что-нибудь знаете? Пройдите к доске и расскажите, как делали домашнее задание. Чемурако, ты что же, не хочешь отвечать?

Только теперь я понял, что он обращался ко мне, но почему же он назвал меня «уважаемым новеллистом»?

Иван Тимофиевич здорово гонял меня, пришлось не только решать задачу, но и доказывать какую-то теорему.

Сев на место, я увидел на парте записку от Димки: «Ты что, ничего не знаешь?»

Я толкнул его и прошептал:

— Нет, а что случилось?

— Чемурако, не разговаривай! — раздался голос учителя. — Сейчас ты только ученик на уроке, а новеллистом будешь после!

— Почему вы меня так называете? Никакой я не новеллист!

Котька Янчук засмеялся:

— Скромность украшает человека! А это что? — И на мою парту легла газета.

Я смотрел и глазам не верил: на четвертой странице вверху стояла моя фамилия — О. Чемурако, большими жирными буквами заголовок «Дорога к вершине» и под ним мое домашнее сочинение. Где они его взяли?

— Чемурако, не занимайся, пожалуйста, посторонними делами!

Но я не мог не заниматься. Кто бы отложил газету, где неожиданно, без ведома человека, напечатана его фамилия, а над домашней работой стоит подзаголовок «Рассказ»?

Вообще-то там все перепутали, это вовсе не рассказ, это на самом деле было, я ни слова не выдумал, а просто написал так, как рассказывал папа.

Однажды хозяйка Медной горы пошла с альпинистами на Памир. Мороз был такой, что вода в чайнике сразу замерзала, альпеншток скользил по льду. Только четверо — трое мужчин и моя мама — отважились оставить последнюю стоянку и двинулись к вершине. Они шли, и вдруг передний отпрянул, едва не потеряв равновесие: перед ним стоял медведь. Зверь поднял одну лапу и присел, словно собирался напасть на усталых, обессиленных людей. И тут вперед вышла мама и ударила медведя альпенштоком. И тогда все услышали прозрачный ледяной звон: медведь был мертвый, он замерз там, на колоссальной высоте. Как будто нарочно пришел умирать высоко в горы.

Я читал свой напечатанный рассказ, и мои собственные слова казались мне странными, как будто не я писал, не я над этим думал, а вот только впервые, в газете, увидал.

— Что ж, — сказал учитель, — раз уж ты не можешь оторваться от собственного произведения, читай вслух, для всех. Только не ты, не ты, Чемурако, у тебя дикция плохая… Радченко, ты читай!

Димка протянул руку за газетой и почему-то виновато, исподлобья взглянул на меня.


ВУНДЕРКИНД


Целый месяц у нас дома все ходят на цыпочках, разговаривают шепотом, и даже телевизор мама запретила смотреть: Тоник готовится к концерту.

Раз я учил стихотворение. Хорошее было стихотворение, только никак не выучивалось. Зубрил, зубрил, пока мама не сказала:

— Леня, сейчас же перестань бубнить. Ты мешаешь Тонику.

На самом-то деле это он мне мешал, и я получил двойку.

Мама посмотрела в дневник и стала ругать:

— Так я и знала, обязательно ты что-нибудь выкинешь, лодырь!

Я молчал, да и что скажешь? Двойка — это как-никак двойка! Только ведь мама сама велела не бубнить.

То-ник. Его почему-то называют вундеркиндом. Мне это слово ужасно не нравится. Оно похоже на сушеного жука: вун-дер-кинд. Язык сломаешь.

Генка Белозуб считает, что это значит просто «любимчик». Так он Тонику и сказал. Тоник тогда рассердился — обозвал Генку дураком и объяснил: вундеркинд — очень умный, одаренный, талантливый мальчик. И посоветовал Генке, если не верит, заглянуть в «Словарь иностранных слов».

Но что бы это слово ни означало, а вундеркиндом быть очень скучно. Я даже за два футбольных мяча и шпагу д'Артаньяна в придачу не согласился бы стать вундеркиндом.

Тоник всегда чистенький, к нему боязно прикоснуться. Воротничок белый, волосы причесаны — никаких вихров. И башмаки не надо каждую неделю носить к сапожнику, как мои. Руки он моет сто раз в день, даже без всякой нужды, и надраивает ногти маминой пилкой. Мама ему разрешила. А хуже всего то, что он целыми днями играет и ничего не хочет знать, кроме музыки. Я не могу с ним дружить, хоть он мне и брат.

А с ребятами из нашего класса со всеми дружу. Они ко мне ходят каждый день. И пол я сам натираю, мама напрасно жалуется:

«Натащили твои ребята грязи».

У Тоника друзей нет, зато в комнате у него свой уголок, и он не разрешает мне играть там. И говорит, что когда-нибудь у него будет собственный кабинет. На полу там будет ковер, в углу — большой рояль, а на стене — портрет Чайковского. Я лучше куплю мотороллер и поеду далеко: может, в Карпаты, где пихты и две Тиссы — Черная и Белая. Понравится — останусь, буду работать лесорубом. И если Тоник приедет к нам с концертом, не признаюсь, что он мой брат. Хоть бы он стал знаменитым лауреатом всех премий. Все наши знакомые говорят, что он им станет. Мама гордится Тоником. На праздник гости обязательно слушают, как он играет. А потом едят салат и другие вкусные блюда и причмокивают:

«Ваш сын прекрасно играет!»

«Какой вкусный у вас салат!»

Мне тогда почему-то становится смешно…

«Не заводите громких разговоров и игр, — предупреждает мама в будни всех моих товарищей, — у Тоника сложная концертная программа!»

Тоник хочет играть на концерте лучше всех. И напрасно какой-то там Марко Терещенко решил выступить с такой же сложной программой. Скрипка Тоника все равно будет звучать лучше: он целый день водит смычком по струнам. И если он на миг перестает играть и прислушивается к нашим разговорам или просит у меня книжку почитать, мама говорит:

«Тоник, миленький, а как у тебя дела с третьей частью сонаты?»

И Тоник снова берется за скрипку, даже не вздохнув. Я понимаю, это хорошо, когда человек так трудится, но ведь никто на свете не мог бы, например, целыми днями играть в футбол. Запутано все это. Спрошу у папы, если не забуду.

Узнав, что завтра наконец концерт, я сначала обрадовался. Не будет больше брат тянуть из скрипки свои нудные гаммы. И телевизор можно будет посмотреть.

Но потом оказалось, что мне придется идти слушать Тоника. Генку Белозуба позвать не разрешили, и я совсем загрустил.

— Что твой Генка понимает в музыке! — презрительно скривил губы брат.

Не собирайся он на концерт, получил бы от меня. Чтоб не кривился. Подумаешь, вундеркинд!

Сидеть в первом ряду — тоска. Совсем не видно, что делается в зале. Я потихоньку вытащил из маминой сумочки конфеты. Но мама немедленно отобрала: это для Тоника.

Хорошо папе. У него какое-то совещание, и он не мог пойти на концерт.

Сначала играли пианисты. У одной девочки были кудрявые волосы и красная лента в локонах. Ей подложили на стул подушечку, такая она была маленькая.

Потом сказали:

— Выступает Антон Шевчук.

Тоник вышел, поклонился, стал настраивать скрипку. Он играл долго, ни разу не ошибся, ничего не забыл. Мама все время сжимала пальцами сумочку. Мне было стыдно, что я такой плохой (значит, мама сказала правильно), но я никак не мог волноваться, хотя очень старался.

Тоник кланялся несколько раз, но ему не очень аплодировали, и вдруг он стал совсем маленький на большой эстраде, и скрипка жалобно повисла у него в руке. Неужели и скрипке надо, чтобы долго аплодировали?

Кто-то рядом сказал:

— Этот малыш — настоящий автомат.

Может, это и правда, но мне обидно. Кому же приятно, чтобы его брата обзывали автоматом. Ну пусть вундеркинд, но не автомат же!

А на эстраду вышел другой мальчик. Он улыбался, и его черные волосы разлохматились. Я никогда не прислушивался, что Тоник играет. А вот сейчас почему-то начал слушать. Даже на уроке географии я не сидел так тихо. Мне вдруг показалось, что я в Карпатах, вокруг пихты и ребята, похожие на этого скрипача, сплавляют по Тиссе плоты. Я даже слышал, как шумела река и на берегу пели.

Потом я очень громко хлопал в ладоши и кричал со всеми «браво».

По дороге домой мама говорила, что Тоник играл как настоящий музыкант, не то что Терещенко. И при этом гневно смотрела на меня. Наконец я догадался, что аплодировал именно Марку.

А Тоник молчал, не проронил ни слова. Из-под шапки у него торчал клок волос, шнурок на ботинке развязался, но он не замечал этого.

Я тоже молчал, размахивал маминой сумочкой — мама несла скрипку и ноты. В сумочке лежали конфеты «Алеко», но мне их совсем не хотелось. Никогда бы не подумал, что после концерта может быть так грустно!

Цветы, которые мама приготовила для Тоника, опустили над столом увядшие головки. Мама ушла к папе в другую комнату, громко хлопнув дверью. Мы с Тоником остались вдвоем.

Я смотрел на Тоника и думал, что мог бы побороть его одной рукой, хотя он и старше на два года. Мне стало жаль брата, и я сказал ему про шнурок на ботинке. А Тоник — вот чудак! — вместо того чтобы завязать шнурок, вдруг отвернулся от меня и заплакал громко и жалобно, как маленький. Он шмыгал носом и утирался рукой, а не платком.

«Может, он не такой уж и вундеркинд», — решил я и сказал:

— Не реви, Тонько, пойдем завтра на футбол, а?


ДУША ЛЕВКА САВЧИНА


Раньше они всегда были втроем. Юрко — раз, Витя — два, Левко — три. Или, если хотите, наоборот: Левко — раз, Юрко — два, Витя — три… Все было просто и понятно: самая лучшая команда — «Карпаты», хотя ей и не всегда везет; самая интересная книга — о Руале Амундсене; самый веселый фильм — «Веселые ребята»; самая нужная наука — астрономия; самый любимый учитель — Антон Дмитрович…

А потом все запуталось, перепуталось, перемешалось. Правда, запуталось только для Левка, а для Юрка и Вити все по-прежнему оставалось понятным и простым.

— «Карпаты» — никудышная команда. Хорошо бы, им не позволили играть в классе «А». Правда, Левко?

— Не говори глупостей! — вспыхнул Витя. — «Карпаты» в тысячу раз лучше твоего СКА. Ведь правда, Левко?

— Так, угу… нет… не так… вообще… — Мысли Левка метались туда и сюда, как мяч на футбольном поле, и кто знает, в чьи ворота он мог попасть.

— Я записываюсь в фотокружок. Мне купили аппарат. Классный аппаратик! Знаете, какие снимки делает. Левко, и ты записывайся, ладно?

— Какие могут быть фотокружки, когда Антон Дмитрович собирает всех, кто хочет играть в шахматы. Антон Дмитрович знаете как играет! Я уже тебя записал, Левко, ты ведь будешь ходить?

Левко кивает и Вите, который решил заняться фотографией, и Юрку, который по собственному почину записал его, Левка, в кружок шахматистов. Ну правда, разве фотография — это не интересно? А чем плохо научиться играть в шахматы, как Антон Дмитрович? И не так легко выбрать между тем и другим, тем более когда твои друзья наперебой уговаривают: шахматы, фото, шахматы, фото…

Голова у Левка пошла кругом. Возвращается домой с Витей — тот увлеченно рассказывает, как он вчера был на мотогонках, поймал в кадр гонщика на вираже, и какие у него есть фотожурналы, и что он скоро пошлет на конкурс один свой снимок, самый лучший. А ты, Левко, разве не хочешь послать свою лучшую работу на конкурс?

И Левко в эту минуту искренне уверен, что фотоаппарат — самая необходимейшая вещь на свете и что он всю жизнь только и мечтал стать фотокором большого интересного журнала. Или ездить с аппаратом в экспедиции. Или… или… ведь от фотоаппарата недалеко и до кино!

Вечером приходит Юрко, они садятся решать сложную шахматную задачу, и Левко уже мечтает самое меньшее стать чемпионом школы. А что, разве это невозможно? И тогда его пошлют на областную олимпиаду, а потом…

Дело с фотоаппаратом и шахматами Левко в конце концов уладил: записался в оба кружка. Он едва поспевал с одного занятия на другое и, хотя ни там, ни там его не хвалили, не мучился. Но было кое-что другое, чего он так и не мог понять, и это «кое-что» все запутывалось, запутывалось… Просто ужас!

Староста класса на перемене вскочил на стул и, стараясь перекричать тридцать сверстников, крикнул как можно громче:

— Эй, ребята, тихо! Есть объявление! Идем собирать металлолом! Сбор в три ноль-ноль возле школы! Все слышали?

— Никаких металлоломов! — раздался в ответ возмущенный голос. — Кто там выдумал металлолом, когда мы давно решили идти в среду в университетскую обсерваторию!

— Экскурсию придется отложить, потому что…

— Потому что ты хочешь собрать больше всех, да? Еще никто в школе и не думал, а ты первый!

— Откладывай сам, а мой брат уже все знает, я ему говорил, что мы придем. Он встретит нас в обсерватории, а ты собирай металлолом! Ур-ра, в обсерваторию, ребята!

— Правильно!

— Даешь обсерваторию!

— Тихо! Да можете вы помолчать? Тогда давайте проголосуем! Вообще это неправильно, но все равно — кто за обсерваторию?

Староста, прикусив губу, смотрел на класс. Класс смотрел на старосту. Руки поднимались одна за другой. Чем дальше, тем смелее.

— Все, значит, — тихо сказал староста. — За металлолом, значит, только я… Может, еще кто-нибудь за металлолом? — Но это староста сказал уже так, для порядка, потому что кто же мог быть за металлолом, если все — за обсерваторию?

И вдруг класс разразился хохотом:

— Смотрите, он хочет и туда и сюда!

— Ну и Левко, вот хитрец!

— Так ты за что? Мы не поняли.

— А я… что… я ничего… я только… можно ведь сперва металлолом собрать, а потом — в обсерваторию. А что, нет?

Новый взрыв смеха заставил Левка замолчать. А как он мог иначе, если староста — Витя, а за обсерваторию — Юрко? Хорошо им смеяться, им все понятно, они знают, чего хотят, а тут попробуй разберись! И металлолом надо, и в обсерваторию хочется, и Витя друг, и Юрко друг. Хорошо им всем смеяться!

А тут еще Юрко бросил презрительно:

— Вот ты какой, брат! Ты хочешь к старосте подлизаться, чтоб не сказали — Левко Савчин сорвал сбор утиля? Вот ты какой!

А душу Левка словно на клочки разорвали. Как будто это не душа, а листок бумаги. Взял друг Юрко и разорвал душу Левка на клочки, ничего не понял в его душе друг Юрко, а объяснить ему Левко не смог бы. Он и самому себе ничего не мог объяснить. Он и сам не знал, почему так вышло, что в три часа он очутился у школы, а не у памятника Франко, откуда ребята собирались идти в обсерваторию. Он знал только одно: ни к кому он не хотел подлизываться, а просто не мог себе представить, как Витя в одиночку пойдет собирать этот проклятый металлолом.

Но одинокий Витя не появлялся. Левко ждал полчаса. На школьном дворе восьмиклассники играли в баскетбол — у них был урок физкультуры — да юннаты из пятого «А» возились на грядках. Левко еще немного постоял, посмотрел на восьмиклассников, на грядки — и направился к Вите домой. Там он узнал, что его друг Витя ушел в обсерваторию. А почему он, Левко, не пошел туда?

Левко ничего не ответил. Теперь уже все так запуталось, что никто на свете не мог бы распутать.

— Почему ты… — начал Левко.

— Почему ты… — начал Витя.

— Почему ты вчера не пришел собирать металлолом?

— Металлолом? — удивился Витя. — Но ведь все проголосовали за обсерваторию!

— Все? Но ты-то за металлолом? — И я ждал тебя, а ты в обсерваторию, да?

— Ждал? — переспросил Витя и посмотрел куда-то в сторону. — Знаешь, я не знал. Если б я знал…

Ага, Витя не знал. Витя не знал, что Левко ему друг и не оставит его одного. Поэтому Витя пошел в обсерваторию, хотя голосовал за металлолом.

Голова кругом! Шахматы — фотоаппарат… Металлолом — обсерватория… Витя — Юрко…

Юрко:

— Ну, теперь ты сам видишь, какой он! Голосует за одно, а делает другое. Разве человек может так делать? Надо уж до конца — так или так! Со мною бы этого никогда не случилось! Правда, Левко? И знаешь, что я тебе скажу? Плюнь ты на него, чего ты с ним водишься? Я его раскусил. Я его теперь знаешь как раскусил! Выскочка несчастный, в старосты забрался! Разве такой годится в старосты? Тут одних пятерок мало, тут надо, чтоб был характер, чтоб ребята за тобой шли, правда, Левко?

«Правда», — думал Левко.

Витя:

— Ну скажи, зачем он опять всех против меня настраивает? Ну пускай с металлоломом так сошло, ничего ему не было, я тогда никому ничего не сказал, а он опять: я говорю — надо идти в подшефный детсад, а он даже девчонок подговорил смотреть бокс! Ну что он всех настраивает? Скажи, Левко, разве так можно? А ты тоже с ним…

«Так и правда нельзя», — подумал Левко.

Как здорово было раньше! Самая лучшая команда — «Карпаты», самая интересная книжка — о Руале Амундсене… Все было легко и просто, а теперь не знаешь, куда повернуться, как поступить. А ну их — и шахматы, и фото, и Витьку, и Юрка!

Левко день, другой, третий избегал обоих, а потом снова появлялась какая-нибудь закавыка, и Левко начинал мучиться: где правда, кто из них прав, и почему они врозь, в чем причина, и на чью сторону стать? Как здорово было раньше…

Юрко:

— Хочешь сигарету? У, чудак, никто ж не видит! Ну, не хочешь, как хочешь, а я бы на твоем месте не отказывался. Не будешь же ты всю жизнь, как девчонка, конфетки сосать. Не хочешь? Ну, не надо. По правде сказать, я и сам не очень хочу, но когда у человека есть характер, он может себя перебороть и делать даже то, что неприятно. Правда, Левко?

— Н-не знаю, — искренне ответил Левко. — Я не знаю…

— А, никогда ты ничего не знаешь! — засмеялся Юрко. — Подстароста несчастный! А он про тебя знаешь что сказал?

— Что? — растерялся Левко.

— Поди у Димки Загородного спроси, а я сплетнями не занимаюсь, я не девчонка!

Витя:

— Знаешь, он курит! Честное слово, я видел у него сигареты! Но его никто не продаст, он всех ребят подговорил, они у него как цуцики… И ты тоже… Делаешь все, что он хочет… Давай скажем Антону Дмитровичу! Он же меня не послушает, если я скажу — перестань курить, а Антона Дмитровича послушает. Левко, мы же не для себя, мы для Юрка, правда? Если я один скажу, мне не поверят, ребята все за него, а если ты… Пойдем, посмотришь, как он курит!

— Н-нет, — сказал Левко. — Не хочу!

— Не хочешь? — удивился Витя. — Но ты же подтвердишь, что он курит? Ты же и сам знаешь, что он курит.

— Знаю, — хмуро признался Левко.

Душа Левка для него самого еще тайна. Но в ней что-то живет, в ней появляется вдруг что-то такое, от чего Левку вдруг хочется сменить кожу. Хорошо питону — он каждый год меняет кожу. А ты живи и живи всю жизнь в одной коже. «Человек меняет кожу». А, это есть такой роман. Угу, мама читала. Левко не читал. Наверно, фантастика. Человек должен всегда жить в своей собственной коже. И все рубцы остаются на ней.

Витя (торжественный и важный) и Левко (хмурый и насупленный) стоят перед Антоном Дмитровичем.

Витя:

— И дело тут совсем не в том, что он против меня всех настраивает… Пускай настраивает, мне все равно… Но он еще и курит, Антон Дмитрович, я сам видел, могу вам показать, где он курит на большой перемене!

— Можешь показать? — спрашивает Антон Дмитрович и не смотрит на Витю.

Он смотрит на хмурого, насупившегося Левка, и тому кажется, что и вопрос задан ему. Но он молчит. Язык во рту у него такой, какой был, когда Левко заболел малярией. Огромный, тяжелый язык, как только он умещается во рту?

— Могу, — с готовностью подтверждает Витя. — Все знают, что курить нельзя…

— Ну да, все знают, — повторяет Антон Дмитрович таким голосом, что Левко удивленно взглядывает на него исподлобья: учитель как будто не очень доволен разговором.

— Левко Савчин тоже знает, что он курит. Левко может засвидетельствовать.

— Ты можешь засвидетельствовать? — спрашивает Антон Дмитрович.

Левко облизывает тяжелым языком пересохшие губы и вдруг говорит:

— Нет! Ничего я не могу засвидетельствовать! Я ничего не знаю!

Откуда-то, словно издалека, до него доносится насмешливый голос Вити:

— Так я и знал. Он его боится. Его все боятся.

— Никого я не боюсь! Совсем я не потому! — кричит Левко Савчин.

И снова душу Левка словно разорвали на клочки. Как будто это не душа, а листок бумаги. Взял и разорвал его душу друг Витя, ничего не понял друг Витя.

А потом Антон Дмитрович велел другу Вите выйти. И они остались вдвоем — Антон Дмитрович и Левко.

Антон Дмитрович ходил по учительской, а Левко сидел за большим столом, покрытым синей бумагой в чернильных пятнах.

Антон Дмитрович положил руку на плечо Левку.

— Знаешь, это только у пчелы глаза так устроены, что она видит одни свежие, расцветшие цветы. Пчела не увидит увядших и сухих, а у человека не так, у человека все сложнее… Как бы тебе объяснить, Левко…

— Мы… мы же дружили… правда, Антон Дмитрович, дружили, а они…

— Пчелы летят только на свежий, яркий цветок, Левко, и от этого добро и им и людям… А у людей не так, человек не может обходить что-либо, человек должен, вынужден видеть все, понимаешь?

— Но мы же дружили, почему же теперь так?

— Иди на урок, а потом мы еще поговорим, хорошо? Ты все расскажешь. Ты вспомни и о них и о себе. Попробуем с тобой во всем разобраться, да, Левко?

И Левко впервые за долгое время с легкостью и без всяких сомнений соглашается:

— Да!

— Умойся, Левко, ты размазал чернила по щекам.

Левко Савчин улыбается, хотя ему и надо возвращаться в класс, где сидят Витя и Юрко. Левко Савчин улыбается, и он уже не такой хмурый, хотя, по правде сказать, ничего еще не распуталось и далеко не все понятно.


МАРКА С ПАЛЬМОЙ

I

Борис и Стась вовсе не друзья, хоть и сидят за одной партой. Просто Стасю поручили подтягивать Бориса по всем предметам, а особенно по географии, и для того, чтобы Борис все время находился «под позитивным влиянием», — так сказала классная руководительница Ольга Петровна. Их посадили вместе, на третьей парте в среднем ряду.

— Тю-у! Надо было меня так посадить, чтобы мы всегда один… как это… вариант писали, а то — какая тут помощь? — И Борька презрительно махнул рукой.

Стась изо всех сил старался влиять на Борьку, но у него ничего не получалось. Борька не поддавался никаким влияниям. Когда закончилась первая четверть, у него в табеле красовались все те же двойки, а Стасю на сборе сказали, что он плохо выполняет свое поручение и ему за это дают выговор.

Стась сперва побледнел, потом покраснел и прижал ладонь ко рту. Он всегда так делал, чтобы подавить волнение.

— Борька, — говорил он после сбора, умоляюще моргая глазами, — почему же ты не сказал, что я тебе помогал, а ты сам не хотел ничего учить? Сколько раз я тебе повторял, что озеро Чад в Африке, а ты на уроке ляпнул — в Китае! Почему ты не сказал, Боря?!

— Что я, на два килограмма поправлюсь, если скажу? И потом, ты мне плохо объяснял. Так что не сваливай с больной головы на здоровую. Раз тебе записали выговор, значит, знали за что!

Нокаутированный этим ответом, Стась замолчал.

Нет, они совсем не были друзьями, хотя и сидели за одной партой.

Стась маленький, тихий, как наказанный первоклассник, в чистеньком воротничке. Боря не умещается за партой и не может втиснуть плечи в прошлогоднюю куртку. Но ему не покупают новой: все равно он через два дня из нее вырастет, говорит его мама.

В классе их прозвали Пипин Длинный и Пипин Короткий. Пипина Длинного все боялись, а больше всех — сам Пипин Короткий.

— Бум! — говорил Борька и двумя большими грязными пальцами звучно хлопал Стася по руке. — Это «холодненькая»! А сейчас мы влепим «горяченькую»! Ну что ты! Разве больно? Я легонько.

— Я же пишу! — Стась поворачивался к Пипину Длинному, жалобно морщась. — Я посадил кляксу!

— А я что, — похудею от этого на два килограмма? — смеялся Борька.

Стась молча терпел. Он стыдился своего маленького роста и безнадежной беспомощности и старательно скрывал позорную зависимость от своего «подшефного». А хитрый Борька никогда не тиранил Стася в присутствии одноклассников.

Борька подпирал широкий подбородок кулаком и смешно шевелил ушами:

— Дай списать задачу — целый урок буду сидеть тихо!

За задачу — сорок пять минут покоя! Стась, вздыхая, протягивал Борьке тетрадь.

Так он наконец нашел способ «подтягивать» Борьку.

Стась выполнял за него домашние работы и решал задачи, во время контрольных сперва писал Борькин вариант, а потом едва успевал сделать часть своего. Он выучился отлично подсказывать на уроках географии, и в Борькином дневнике появились благословенные тройки.

Изредка Стась робко интересовался:

— Почему ты не хочешь учиться, Борька? Ты же ничего не будешь знать, ничего не будешь уметь!

Борька насмешливо выпячивал губы:

— Пхи! Я пойду в трубочисты. Все скромные профессии почетны, ясно? И не нужна мне твоя география!

В конце второй четверти, перед веселыми зимними каникулами и Новым годом, Стасю испортили настроение. Второго выговора ему не записали — у Борьки каким-то чудом была только одна двойка, и Стася даже похвалили за это. Но сказали, что сам он стал учиться намного хуже, а поскольку для этого не было никаких причин, его накажут. Ему хотели дать путевку в зимний пионерский лагерь, а теперь никакой путевки не будет.

Стась шел домой, нафутболивая замерзший снежок. Конечно, путевка в зимний лагерь ему ни к чему, он не умеет ходить на лыжах, там бы только смеялись над ним, и все-таки ужасно обидно, что путевку не дали.

— Замри, Короткий! — раздался за спиной противный голос, и он замер.

«Это все из-за него, из-за этого Борьки! Все из-за него!» — думал Стась, не двигаясь с места. Но что поделаешь! Не жаловаться же классному руководителю. И Борьке ничем не отплатишь. Стась даже мысленно не умел назвать своего мучителя каким-нибудь более злым словом, чем жалкое «гадкий». Так где уж тут разрабатывать планы мести.

— Стой так, — сказал Борька. — Десять минут стой, а я вернусь — посмотрим, как ты стоял!

Борька и в самом деле вернулся. И увидел Стася — на том же месте, только возле него теперь стоял какой-то низенький человек в сером пальто с поднятым воротником, из-под которого виднелся шарф в желто-зеленую клеточку. Человек, казалось, в чем-то убеждал Стася, а тот в ответ отрицательно качал головой.

Борька подошел ближе.

— Ничего ты не понимаешь! — Человек в сером пальто возбужденно тыкал пальцем в плечо Стася. — Я тебе даю хорошую цену. Тебе столько никто не даст!

— Не хочу я цену, — тихо отвечал Стась, отодвигаясь, чтобы уберечь плечо от твердого толстого пальца. — Я совсем не хочу цену.

— Могу заплатить тебе… двадцать рублей! Двадцать рублей! Ты соображаешь, что это значит? Ты знаешь, что можно купить на эти деньги?

— Я не хочу ничего покупать… Зачем вы мне даете деньги? Я не хочу… Мне самому нужна красная пальма, я ее никому не отдам.

Борька ничего не мог понять. Красная пальма? Двадцать рублей? И Стась отказывается? Нет, вы только подумайте — Стась спо-рит! И не хочет таких колоссальных денег! Борька от удивления широко раскрыл рот и шмыгнул красным, озябшим носом.

А человек все уговаривал Стася:

— Хочешь три пары лыж?

— Нет, я хочу домой…

— А велосипед хочешь?

— Не-ет!

— Может, ты хочешь транзистор? — уже издевался человек.

У Сгася уже не было сил говорить, он только прижимал ладонь ко рту и все качал головой.

— Нет, нет, нет!

Наконец человек сердито махнул рукой:

— Ты глупенький мальчик. Я думал, ты умнее! Мне стыдно за тебя! Ну слушай: если надумаешь — вот тебе мой телефон…

— У-у-у! — простонал Стась. — Я не надумаю. Я не хочу телефона!

Когда они остались одни, Борька попробовал сказать как можно ласковее:

— Отомри! Ну, ну, не бойся, я сегодня хороший!

Стась «отмер», но Борька не отпускал его.

— Он что — того? — кивнул Борька вслед серому пальто, выразительно пробуя просверлить себе лоб пальцем.

— Нет, — устало ответил Стась. — Он филателист.

— Ка-кой?

— Не «какой», а филателист. Марки собирает. Ты что, не слыхал про таких? Филателист-коллекционер… Борька, слушай, можно я пойду домой?

— Ну! А что… он хотел?

— Красную пальму… Да нет, не настоящую — марку. Это такая марка, а на ней — красная пальма.

— Не-е-ет! — У Борьки отвисла мягкая влажная губа. — Двадцать рубликов за марку?! Врешь ты.

— Да нет, правда, она уникальная, эта марка… Их всего пять, и одна у меня…

— Ну! — Борька смерил Стася странным взглядом, в котором смешались и удивление, и недоверие, и насмешка. — И ты не продал?

— Нет. Кто же такие вещи продает? Боря, можно — я домой? — Стась притоптывал по снегу озябшими ногами в коричневых башмаках.

— Чего ж, топай! — милостиво разрешил Борька.

А потом Пипин Длинный стоял и смотрел вслед Стасю, и на лице у него отражалась напряженная работа неповоротливой мысли.


II

— О-о-о! — только и мог вымолвить Стась, увидев на пороге своей комнаты Борьку. — О-о-о!

Борька был ослеплен ярко украшенной елкой, сверкающим паркетом.

— Болит… это, ну — горло? — поморщился Борька, глядя на Стася с забинтованной шеей.

— Угу! — сказал Стась. — Здорово болит. Словно сто кошек скребутся.

— Мороженое жевал? Нет? А что же?

Борька присел на стул, положил на колени большую шапку и с интересом посматривал на Стася. Тот сперва боялся, что за Борькиным интересом таится с десяток неприятных неожиданностей и подвохов, но Пипин Длинный мирно сидел на стуле.

В комнату вошла мама. Она велела Боре раздеться, дала Стасю лекарство и чай с молоком, а гостю положила на тарелку сладкий пирог с яблоками. Борька мигом умял его, и Стась совсем успокоился, даже вдруг почувствовал, что благодарен Борьке: все-таки не каждый захочет сидеть у больного, да еще во время зимних каникул.

— А тот… как это… фили… филе… ну, как его… не приставал больше? — поинтересовался Борька.

— Филателист? — догадался Стась. — Не-е. Он ждет, чтоб я сам к нему пришел.

— А ты? — Борькин взгляд нетерпеливо ощупывал лицо Стася.

— Да ты что! Это же красная пальма! Мне ее брат Женька достал. Я бы ее за миллион не отдал!

Борька почему-то облегченно вздохнул — верно, прожевал следующую порцию пирога — и спросил:

— Она что, такая красивая, эта твоя пальма?

Стась помолчал секунду, а потом тихо проговорил:

— Если хочешь… Ты правда хочешь? Я тебе могу показать, если хочешь…

— Да я всю жизнь знаешь как хотел посмотреть на красную пальму! Еще спрашивает, чудак!

Стась вдруг забыл все Борькино коварство и все понесенные от него горькие обиды.

— Там на столике… Да, да, вон тот синий альбом. Дай сюда, я тебе найду!

Стась сразу открыл альбом на нужном месте, легко и нежно тронул пальцем марку:

— Вот, смотри! Это она! Ты, если хочешь, все посмотри. Только, Борька, осторожно. Знаешь, их надо брать пинцетом, хотя вообще, если хочешь, то можешь и руками.

Борька смотрел на марку и удивлялся. Ну, марка и марка. Крохотный квадратик с зубчиками — ярко-красная пальма на берегу моря и черная дужка штемпеля, — и за это столько денег? Бывают же на свете чудаки!

— Н-ммм-кхх? — пробормотал Борька, а Стась, который напряженно следил за ним, разочарованно спросил:

— Тебе не нравится? Боря, почему же тебе не нравится?

— М-м-м! Что ты! — Борька зажмурился и чмокнул губами: — Я бы за такую марочку… не то что двадцать рубликов — я бы полжизни отдал! Во! Во пальмочка!

— Вот видишь, а ты спрашиваешь, почему я ее не отдаю! — Стась сел на кровати, глаза у него возбужденно блестели, и он сам не знал, чему больше радуется: тому ли, что у него такая марка, или тому, что она понравилась Борьке.

А Борька распалился:

— Я бы такую марочку знаешь как? Я бы эту пальмочку — в рамку, и глаз бы с нее не спускал. Я бы ночью вставал и смотрел, не то что днем!

Стась широко улыбался, и его тоненькая шея вытягивалась над белым обручем из бинта и ваты.

— Дай, пожалуйста, альбом! — вдруг сказал он, решительно сжав губы.

Осторожно, чтобы не повредить ни один драгоценный для знатока-коллекционера зубчик, Стась вынул марку с красной пальмой. Мгновение он держал ее на ладони, а потом торжественно протянул Борьке:

— На, возьми… Я… я тебе ее дарю. Что же ты не берешь?

— Н-ну! И тебе не жалко? Двадцать же рублей, двадцать, Пипин!

— За нее больше можно отдать! — засмеялся и сразу поморщился Стась — горло и впрямь очень болело.

— Больше? Сколько же?

— Ты же сам сказал — полжизни! А я тебе за так отдаю. Бери.

— Чудак ты, Короткий! Я таких еще не видел. Тебе палец в рот положи — и то не откусишь.

— Зачем палец в рот? — удивился Стась.

Когда Борька ушел, забрав с собой в маленьком целлофановом пакетике красную пальму, Стась задремал, и ему привиделись целые пальмовые рощи на берегу моря, и листья на пальмах были красные…


III

После зимних каникул, в первый день занятий, Пипин Длинный сидел на подоконнике и демонстрировал одноклассникам новенькую авторучку, наполненную красными чернилами.

— Во, видали? Вниз опустишь — и сразу видно обезьянку на пальме, а переверни — и ничего нет. Здорово, правда? Классная ручка, вы такой никогда и в руках не держали! — Борька скорчил самую страшную гримасу, какую умел, и заложил ручку за большое, похожее на вареник ухо.

— Слушай, Пипин Длинный, тебе же такая ручка совсем не нужна! Ты и обыкновенной не много пишешь, — сказал кто-то из ребят, и все расхохотались.

— Но-но! — Борька грозно посмотрел на одноклассников, сжимая кулаки.

Но шутника спасло появление Стася.

Увидев его, Борька закричал:

— Короткий, привет! Иди скорей сюда! Я тебе ка-ак покажу одну вещь! А ну, смотри! Видишь — пальмочка? И обезьянка! Кра-асная! Это, брат, уже вещь, не то что марочка, а? Как ты думаешь? Вот так-то — пальму на пальму!

Стась оцепенел, ещё не совсем понимая, в чем дело. А Борька продолжал:

— Я дяде марочку, а дядя мне ручку. Правда, не этот… не транзистор, а все же! А ты думал, я ее правда — в рамочку? Думал? Признайся!

Борька захохотал, а Стась все еще стоял неподвижно и смотрел почему-то на сломанную пуговицу Борькиной куртки.

— Слушай, Короткий, ты что? — Борька вдруг перестал смеяться. — Я кого спрашиваю? Ты что, Короткий? Ты чего так смотришь? Отомри, слышишь? И не гляди… Чего он так смотрит?

Никто ничего не мог понять. Стась легко и равнодушно, словно это был не Борька, а стул, отодвинул его в сторону и пошел к парте, а Борька не шел, хотя уже прозвонил звонок, он стоял у окна и оторопело озирался:

— Что же это он, ребята, а? Это же только марка, это же просто марка, а он…


ЗАПАСНОЙ ИГРОК

I

Сказать по правде, Марианна вроде бы и не мешала. Просто молча сидела на буме и смотрела, как мы тренируемся. Но когда эта девчонка усаживалась на бум, свесив ноги и уставясь прищуренными глазами на сетку, с нами начинало твориться что-то странное. Мы тогда бегали так, словно под пятками у нас трава горела, налетали на несчастный мяч, как на лютого врага.

Ребятам не хотелось, чтобы она сидела и смотрела. Валерик Ляхов сказал:

— Ну, Анка, будет. Целую неделю посидела на буме, а теперь поищи себе другое место! Ясно?

Мы все в классе называли ее просто Анка. Марианна — это ей вовсе не подходило. Марианна — ну, это должна быть красивая черноглазая девушка. А у Анки длинные, как у мальчишки, ноги, короткая юбочка и короткие волосы. Глаза она чуть прищуривает, как будто все время смотрит на солнце. И поэтому невозможно понять, какого они у нее цвета…

Когда Валерик сказал ей эти слова, она повела плечами и так вцепилась пальцами в деревянный бум, что косточки побелели.

— Нет, не ясно! И вообще… ребята, возьмите меня в свою «Комету»!

— Хо! Хо! Го! — Мы смеялись на разные голоса, но все вместе. — Девчонка — на футбольном поле?!

Марианна потянула меня за рукав:

— А я серьезно, без смеха, капитан! Возьмите меня в команду!

— Да что ты, Анка! Девчонок на рыбалку и то не берут!

— Почему?

— Да так! Не берут, и все. Говорят, улова не будет.

— Это точно! Девчонки не приносят счастья, — подтвердил Валерка Ляхов. — Гипноз, понимаешь?

— Глупости! — Марианна махнула рукой. — Я могу забить гол не хуже Веселовского.

— Болтай! — обиделся Валерик и дернул Марианну за рукав, словно собирался стащить ее с бума.

— Правильно! — кивнула головой Марианна. — Вы ведь иначе не умеете. Все проблемы — кулаками!

Мы все стали спорить, только Андрий Веселовский молчал. Он стоял в стороне, будто ничего не слышал, и подкидывал мяч.

Марианна заткнула уши:

— Ну ладно, ладно! Не орите! Я же не сама… ну… один из вашей «Кометы» обещал… что вы меня примете. Даже дал честное слово.

Мы молча и с удивлением посматривали то на Марианну, то друг на друга.

— Капитан, — наконец обратился ко мне Игорь Диброва. — Или ты не капитан?

— Так кто же давал честное слово? Никто? Анка, зачем же говорить неправду?

— Неправду? — Анка вспыхнула. — Я — неправду? Ну, знаешь! Это вы трусы и отступники! Не умеете держать слово!

Анка спрыгнула с бума и посмотрела на меня так, словно это я был отступник. Глаза у нее стали удивительные, зеленые какие-то, и вообще лицо сделалось такое, что я подумал: «А может, ей все-таки подходит имя Марианна?»

Она повернулась и ушла, не оглядываясь. И вдруг всегда спокойный Андрий Веселовский, швырнув мяч в сетку, сердито сказал:

— Подумаешь, герои! Прогнали девочку и радуются. Эх, вы! — и бросился вдогонку за Анкой.

Валерик свистнул.

— Ну вот, видите, как все это влияет на человека? Что я вам говорил?


II

В химическом кабинете, среди бесчисленных пробирок и колб, я всегда чувствую себя, как гиппопотам в кресле.

Мне совершенно безразлично, каким станет индикатор, если его обмакнуть в раствор, но я опускаю лакмус в пробирку. Он розовый, как кошачий язык.

— Сеньков, итак, что у нас в пробирке? — Химичка смотрит на меня злорадно и нетерпеливо. — Щелочная или кислая среда?

Я стою и держу пробирку двумя пальцами, а Марианна что-то шепчет, прикрыв рот ладонью. Ну разве так подсказывают?

— Так что же у нас? — переспрашивает химичка.

Марианна пишет, пододвигает мне, и раствор расплескивается по ее тетрадке.

— Ничего у нас нет в пробирке, Татьяна Дмитриевна! — сообщаю я, и весь класс радостно смеется.

Ясно, что все кончается записью в дневнике: «Пытался сорвать урок». Страницы в дневнике пронумерованы — попробуй выдери!

— Что же ты так слабо, Сень! — тихонько сочувствует Марианна. — Я же тебе подсказывала!

Мне нравится, что она ведет себя так, как будто ничего не случилось. «Комета» — «Кометой», а химия — химией.

— Знаешь, что хуже всего? — говорю я ей. — Меня же из-за этого могут не допустить участвовать в матче!

— Сеньков, не разговаривай! — угрожающе предупреждает химичка.

После уроков мы собираемся на футбол. «Карпаты» играют с «Даугавой». Мы всегда ходим на матчи все вместе. Покупаем два стакана семечек и самые дешевые билеты, плюемся шелухой, а Валерик что есть силы вопит:

— Бей, Куля, бей! Ну что ж ты, Куля?!

Андрий Веселовский складывает ладони и дует в щелку между ними: выходит пронзительно, похоже на паровозный свисток.

Но сейчас Андрий хмуро смотрит на тротуар и говорит:

— Сегодня, братцы, матч будет без меня. Я, наверно, пойду в библиотеку. Там получили новые книги…

— Ма-а-мочки! — изумляется Игорь Диброва. — Веселовский пропускает матч!

— Андрий, наши без тебя проиграют!

Но он качает головой, и даже нос у него становится острый и опускается.

— Ничего не выйдет! Привет!

У билетных касс я вдруг заметил Анку. Очередь была большая, Анка таинственно подмигнула мне:

— Давай монетки! Возьму на всех.

Ребята в перерыве между таймами пошли пить воду, а мне не хотелось — я не люблю сладкой воды. Анка тоже не пошла.

— Как ты думаешь, ему не грустно? — спросила она.

— Кому? — удивился я.

— Мячу в перерыве между таймами. Лежит один на таком большом поле…

Мяч и правда выглядел одиноким и забытым, но раньше я этого никогда не замечал. И не думал, что мячу может быть грустно или еще как-нибудь.

— Хм, — сказал я. — Хм… Странная ты, Анка. Жаль, что ты… не парень.

Анка засмеялась:

— Тогда бы вы взяли меня в «Комету», да? — И вдруг добавила тихо: — Теперь мне совсем не нужна ваша «Комета»…

По полю рассыпались белые и красные майки футболистов, а рядом с нами уселся Валерик Ляхов с бутылкой лимонада, и я не мог спросить у Марианны, почему наша «Комета» ей больше не нужна.


III

— Ах, это ты, Сень! — говорит Анка открывая мне дверь. — Что случилось?

— Понимаешь, мне нужна книжка… Ты говорила, что у тебя есть «Занимательная химия».

Про книжку я выдумал только что, но Анка сама виновата: зачем спрашивает? Не мог же я ответить, что ничего не случилось. Я просто взял и пришел. Разве обязательно должно что-то случиться?

— Есть, — говорит Анка и смеется: — Хочешь получить пятерку по химии? Садись, чего ты стоишь?

Она пододвинула мне стул, я сел к письменному столу. Девчонки обычно уставляют свои столы разными игрушками: медведиками, собачками и еще всякой всячиной. У Марианны на столе были только чернильница, календарь и несколько книг.

Она протянула мне «Занимательную химию», я сказал спасибо, и теперь следовало попрощаться, ведь я же вроде пришел за книжкой, но вместо этого я стал перелистывать странички, пестрящие многоэтажными формулами.

— Хочешь я тебе объясню, что такое стеклография? — неожиданно, как тогда об одиноком мяче, спросила Марианна. — У меня сестра учится в полиграфическом, она занимается этим… Хотя, может, тебе неинтересно?

Я возразил — нет, интересно. Тут позвонили, и Марианна пошла открывать.

Андрий Веселовский стал на пороге и посмотрел на меня так, словно у меня было четыре уха.

— Ты здесь… как? Ты — здесь? Ну, привет. А я, знаешь, за книжкой.

— Я тоже. Вот — «Занимательная химия»… Ладно, Анка, я пойду.

Я помахал им рукой, но Марианна вдруг попросила:

— Сень, не уходи! Я тебе еще одну химию найду, хорошо? Садись!

Она подошла к шкафу и стала снова просматривать книжки, а мы с Андрием стояли молча и не смотрели друг на друга. Вообще я почти не говорю неправды, и теперь я не мог простить себе этой глупой книжки: я же ее все равно не стану читать.

— Нашла! — сообщила Анка. — А тебе что дать? Что тебе дать, Веселовский?

— М-м-м, — сказал Андрий. — У тебя есть «Овод»?

— Ты уже читал. Придумай что-нибудь другое.

— Не хочу я придумывать. Дай «Овод».

— Как знаешь, — Марианна равнодушно пожала плечами.

Мы вышли вместе с Веселовским.

На улице Андрий спросил:

— Тебе куда?

— Туда, — я кивнул головой.

— А-а, — сказал Андрий. — А мне туда, — и показал в противоположную сторону.


IV

Есть такая песенка — «Марианна, Марианна»? Может быть, есть, а может, и нет. «Марианна, Марианна»… Валерик Ляхов рассердился:

— Ну вот, гипноз и есть! Ты бы лучше о матче подумал! Вон Веселовский две тренировки пропустил, а капитан песенки распевает!

— У него нога болит!

— Знаю я! Никакая нога у него не болит. Он по улице нормально ходит.

— Не болтай глупостей! У него нога болит.

— Да ты капитан или нет? Ты хочешь, чтобы мы проиграли?

И я подхожу к Андрию:

— Слушай, Веселовский! Ты придешь сегодня на тренировку?

— Не знаю.

— Ну, это уж слишком! То нога болит, то «не знаю»! Какая тебя муха укусила?

— А ты что, хочешь поймать эту муху, Сень Сеньков?

— Ой, мальчики, не ссорьтесь! — пискнула какая-то девчонка. — Химичка идет!

Но, должно быть, так уж было суждено, чтобы все дурное происходило со мной в химическом кабинете.

— Пусти! — сказал я Веселовскому. — Дай пройти.

А он словно и не слышит — стоит, и все. Я отстранил его, он отшатнулся и задел рукой фантастическое сооружение из десятка колб, пробирок и реторт.

— Так, — сказала химичка. — Довольно. Больше я вам спускать не буду. Веселовский, Сеньков — к директору! Сейчас же, немедленно! — Лицо ее порозовело, как лакмус в кислой среде. От такого «химического» сравнения я даже улыбнулся.

— Вам смешно? Что вам смешно, Сеньков?

— Нервный смех, Татьяна Дмитриевна, — сказал я.

В кабинете директора Татьяна Дмитриевна объясняла:

— Это футбол! Это результат увлечения дикарской игрой!

Директор сказал:

— У вас послезавтра матч с девятым «А»? Что ж, встреча не состоится. Да, да, можете считать, что проиграли! Сейчас я прошу вас, Татьяна Дмитриевна, продолжать урок, а с этими товарищами мы поговорим на педсовете.

Но на следующий день директор вызвал нас в кабинет и сказал:

— За вас поручились. Взяли на поруки. Человек серьезный, я ему верю. Не подведите человека.

Если бы не эти «поруки», встреча бы сорвалась, и кто знает, простила ли бы мне «Комета». Но когда тебя берет на поруки неизвестный, никакой радости не ощущаешь. Не знаю, как Андрию, а мне было тошно, как после манной каши.

Наши школьные коридоры длинные, с целый квартал. Идем мы с Андрием и молчим. В конце концов, почему надо молчать? Я никак не мог вспомнить, что же, собственно, случилось, почему мы с Андрием поссорились. Ну, однако, что бы ни случилось, а «Комета» остается «Кометой»! Ссоры здесь не должны играть никакой роли.

— Ты, Веселовский, приходи на тренировку.

— Ничего, не волнуйся, я в хорошей форме.

Я мог бы ему сказать, что я капитан, что существует спортивная дисциплина.

Но я сказал о другом:

— Андрий, ты же знаешь, у нас нет запасных игроков. Если одного не хватит, можно провалиться.

— Что ж, ты капитан, ты и думай. Твоя команда!

Я стоял и злился. Ах, моя команда! Ну пускай! Я придумаю. Что захочу, то и сделаю. Моя команда!


V

До матча оставалось всего десять минут. «Комета», выглаженная и чистенькая (каковы-то мы будем через пятнадцать минут!), сидела на длинной скамье и нервничала: Андрий Веселовский не пришел.

Валерик Ляхов говорил:

— Я так и знал, я так и знал, что случится беда, рыжая девчонка перешла мне дорогу с пустым ведром! Под самым носом!

Игорь Диброва мрачно предрекал:

— Мы не забьем ни одного гола! Всегда первый забивал Веселовский, а второй я…

— Ребята, а может, у него и в самом деле нога болит?

— А может, он еще придет? Просто испортился трамвай, бывает же?

Но я знал, что виноват не трамвай. Я знал, что Андрий не придет, еще тогда знал, когда он сказал: «Ты капитан — ты думай». И потом знал, когда вечером он пришел на школьный двор, а мы с Марианной стояли на футбольной площадке — я в воротах, а Марианна (вот бы никогда не поверил!), как настоящий футболист, забила классный гол. Гол в самом деле был классный, — во всяком случае, я не смог взять этот мяч.

Андрий не видел гола. Он пришел немного позже, сказал:

«Привет, Анка!» — а на меня даже не глянул, как будто меня не было, как будто я просто рваная футбольная камера, а не капитан команды.

«Здравствуй, Веселовский! — ответила Марианна. — Что ты нам скажешь?»

«Вам? — Андрий поднял камень и запустил его в каменную стену, за которой был школьный сад. — Я хочу тебе кое-что разъяснить, Анка… Скажи, что важнее: человек или футбол?»

«Футбол. Разумеется футбол, если человек — не человек, а трус, которого… надо брать на поруки!»

«Тебя никто не просил!»

«А я не о Веселовском, я о «Комете» думала».

«И о ее капитане?» — насмешливо спросил Андрий.

Угу, я начинаю понимать, в чем дело.

Андрий схватил Марианну за руку:

«Теперь я все знаю! Тебе нужен был футбол, и ты ради этого… только ради этого… Что, теперь капитан обещает взять тебя в «Комету», да?»

Анка тихо попросила:

«Пусти, Андрий».

Он отпустил, а Марианна положила мне на плечо руку, словно просила за Андрия прощения:

«Сень, давай становись на ворота…»

Я еще тогда знал, что он не придет, и потому теперь решился:

— Знаете, ребята, придется заменить Веселовского. Поставим запасного.

— Запасного? Выдумывай! Где ты его одолжишь? У кого? Нам еще подстановку припишут!

Дело в том, что у нас в классе мало ребят — как раз футбольная команда — и ни одного запасного игрока.

— Марианна, поди сюда!

Она подошла и посмотрела на нас веселыми глазами. А я — я в этот миг боялся своей «Кометы», потому что это была не комета, а вулканическая лава.

— Ты с ума сошел!

— Нас на смех подымут!

— Позор!

— Хоть ты и капитан, а все равно не имеешь права…

— Имею! — крикнул я, сжимая кулаки. — Я знаю, кого беру. Все. Если хотите, поговорим после матча.

Хорошо, что прозвучал свисток судьи, хорошо, что надо было выходить на поле, потому что я не знаю, сумел ли бы я отбиться от «Кометы». Ничего удивительного, что Андрий не сдержал слова, не признался, что это он обещал взять Марианну в команду.

Ох, и настроение же было у моей «Кометы»! Я сам так волновался, что майка у меня прилипла к спине в первую же минуту игры.

Марианну почти нельзя было отличить от мальчишки — в новой красной майке, в коричневых лыжных ботинках она выглядела совсем не смешно, может быть, не хуже остальных.

Соперники встретили нас въедливым смешком. Конечно, это было почти невероятно — девочка с футбольным мячом! Но скоро они перестали смеяться. Я вырвался на штрафную площадку, отпасовал мяч Марианне, а она точно рассчитанным ударом вогнала его в сетку.

Не знаю, то ли девятый «А» просто ошалел от появления девчонки на поле, то ли это и в самом деле был хороший гол. Но это не имело значения. Главное — гол был, он поднял настроение, и уже через минуту Игорь Диброва забил еще один мяч.

Мы выиграли с фантастическим счетом — 4:1! Такого еще не бывало — седьмой «Б» обставил чемпиона школы!

— Ну вот, — Анка обтерла выпачканные руки пучком травы, — а ты, Валера, говорил, удачи не будет!

Валерик, весь блестящий от пота и радости, опустился на одно колено и шутливо проговорил:

— О Марианна, прости меня, неразумного!

— Ур-ра, Марианна! — закричала вся команда.

И тогда мы услышали голос Андрия Веселовского. Притворно равнодушный, ровный голос:

— Ничего. Может быть. Случается. Гипноз или как его там, Ляхов?

Лучше бы ему было не подходить. Ребята швыряли в него злые, обидные слова, а он стоял и слушал и смотрел, как Марианна медленно расшнуровывает свои ботинки на толстой подошве.

— Можешь считать, что ты больше не в «Комете»! Кто «за»? — спросил я.

И все подняли руки. Все, кроме Марианны. Она все еще расшнуровывала башмаки.

— Анка, а ты? — спросил Валерик.

— Не знаю, — сказала Марианна.

Глаза ее показались мне в этот момент черными и испуганными. Совсем не Анкины веселые прищуренные глаза.

— Однако большинство «за»… У нас тут будет небольшое совещание, Веселовский, понимаешь…

— Хм! — сказал Андрий. — Ну-ну, смотрите, чтоб потом… — Но он не договорил, что могло быть потом, отвернулся и медленно пошел прочь.

Анка смотрела ему вслед, потом махнула рукой и, как была — в ботинке на одной ноге и в босоножке на другой — бросилась за Андрием.

— Погоди, Веселовский, слышишь, постой! Не могу же я так выйти на улицу!

— Ох, — Игорь покачал головой, — бегают друг за дружкой, как сиамские близнецы!

— Сиамские близнецы не могут бегать друг за дружкой, — возразил я. — Они как связанные. У них общая рука или печень…

— Ни за что не поверю! — рассмеялся Игорь.

— Ну что, пошли домой? — спросил я.

— А совещание?

— А, и без совещания все ясно…

— Что это ты вдруг скис, капитан? — удивился Валерик.

— Вот еще! С чего бы это мне киснуть? — Я хотел засмеяться, но губы почему-то не слушались меня, как на морозе.

Мы стали одеваться. На узкой длинной скамейке лежал Анкин ботинок. И Анкина босоножка. А она стояла в самом углу двора, и Андрий Веселовский что-то говорил ей, беспомощно разводя руками.

Валерик Ляхов, надевая чистую рубашку, мурлыкал себе под нос: «Марианна, Марианна…» Значит, есть такая песенка? А мне казалось, что я сам ее выдумал. Как это называется? Гипноз? Нет, кажется, галлюцинация. А может быть, еще как-то по-другому…


СКВЕРНАЯ ДЕВЧОНКА


Ветер, налетев, с разгона ударяется о хату, словно намереваясь сдвинуть ее с места, стонет, воет и неистово укатывается дальше в степь. Говорят, этот шальной ветер принесся с моря. Разгульный, разбойный, словно растреноженный конь. Кажется, смог бы — так и землю вырвал бы с корнем.

Галька привыкла к ветру, он ее не удивляет и не пугает. С тех пор как себя помнит, она знакома с этим ветром, с золотистым степным простором, с необозримой далью, с летним голубоватым маревом и утонувшим в нем одиноким островком села.

Сумей Галька удержать ветер в ладонях, она прибила бы его к древнему дубу, трижды обмотав вокруг ствола растрепанную, развевающуюся бороду ветра.

Юрко смеется:

— Ты, девонька, наслушаешься моих сказок, так еще и солнце захочешь в арбу запрячь, как один грек когда-то.

— Солнце — в арбу? Как вола?

— Ну, не как вола и не в арбу, а все же наподобие того…

— А там, где ты живешь, нету степи, одни только деревья да леса? — в который раз спрашивает Галька, натягивая на босые ноги тоненькую юбчонку. — А в лесу как? Ни дороги, ни солнца меж деревьев не видно? Деревья — под самые облака? А облака не задевают за них?

Юрко рассказывает девочке про лес. В его россказнях есть чуток выдумки, но Гальке нравится все выдуманное и необычайное, и чем больше Юрко фантазирует, тем тише становится Галька, она даже как-то робеет, глаза у нее темнеют, расширяются, в них тревога и ожидание, будто она готова к тому, что вот сейчас, сию минуту все сказки Юрка обернутся правдой.

Она забывает натягивать на голые ноги юбчонку, а ноги уже зябнут, потому что солнце заходит, в степи гаснут подсолнухи, а из-за горизонта выбивается и ширится вечер.

На щеке у Гальки багровая царапина. Вчера упала с чердака, ушибла коленки, сбила локоть. Но это все мелкие, несущественные неприятности, о которых не хочется и вспоминать, когда Юрко рассказывает про лес. Юрко как раз говорит веселое — глаза у Гальки вдруг вспыхивают, даже в сумерках видно, какие они у нее блестящие и чистые, словно она только что промыла их родниковой водой.

Как-то раз Галька склонилась над срубом колодца, хотела разглядеть все до самого дна, — люди говорят, что там, в глубине, живет старик Водяной. Но вместо Водяного набросился на нее дед Дмитро. Он отогнал ее от колодца, пригрозил костылем, наставил сердито бороду:

— А ну пошла вон! Не заглядывай, еще воду сглазишь! У тебя дурной глаз: вон какие буркалы черные.

Гальке хотелось бы знать, шутил дед или это правда. Потому что если шутил, то злая это шутка, от нее стало обидно и грустно, даже горло заболело. А если правда? Ведь и мама то и дело сердится:

«И чего ты зыркаешь на меня, как волчонок, своими черными зенками? Соседка вон говорила, что как глянул на нее кто-то такими черными цыганскими глазами, так и ослепла на три дня…»

Галька поглядывает на Юрка, ловит минутку, когда он прерывает рассказ про лес, и спрашивает:

— Юрко, у меня дурной глаз?

Ему этот вопрос сперва кажется смешным, он пожимает плечами, хмыкает, но для Гальки, верно, его ответ много значит, потому что она упрямо допытывается:

— Нет, ты скажи, какие у меня глаза? — и заглядывает ему в лицо, пытаясь хоть так вычитать, что он думает.

Парнишка присматривается к этим расширенным глубоким глазам и вдруг теряется, словно Галькин взгляд и впрямь обладает какой-то дивной силой.

— Не знаю, — говорит он. — Откуда я знаю? Глаза как глаза. Как у всех людей, — говорит он наконец, довольный, что нашел все-таки ответ, и не подозревая, какая радость для Гальки, что хоть кто-то один на всем свете сказал: она такая, как все люди.

Ведь она только и слышит: всё у тебя, Галька, не как у людей; всё ты, Галька, делаешь не по-людски; всё ты, Галька, не такая, как люди… И не знает девочка, так ли это на самом деле или она стала не похожа на других потому, что о ней так говорят. И как бы там ни было, а уже издавна повелось: если где-нибудь что-нибудь испортили или поссорились, подрались, Галька обязательно замешана, обязательно виновата. Галька — кто же еще! Мать нещадно порет Гальку за все совершенные и несовершенные проступки, а девочка, диковатая и проворная, как бездомный котенок, вырывается, упирается, а потом в темном закутке обреченно шепчет:

— Такая и буду, такая и умру, у меня дурной глаз, ты сама говорила.


… В тот день, когда приехал Юрко, Галька стояла под неуклюжей перекрученной сливой, обдирала с нее камедь и жевала ее, смакуя. На этой сливе, за хатой, куда приехал к дяде Юрко, камедь была самая лучшая: снаружи обтянутая прозрачно-бронзовой кожицей, а внутри — клейкая, тягучая и такая цепкая, что приставала к зубам, к нёбу, и для Гальки не было большего наслаждения, как отдирать ее от зубов языком. Галька все стояла и стояла под сливой, ей уже и камедь надоела, и делать больше было нечего, а она все стояла и достоялась-таки — Юрко вышел из хаты, заметил перекрученную сливу и маленькую Гальку возле нее, подошел и сказал:

— Добрый вечер, девонька! За сливами?

Галька кхекнула, потому что язык у нее прилепился к нёбу, и вместо ответа протянула на раскрытой липкой ладони все ту же камедь.

— Вкусно? — поинтересовался парнишка, потом отколупнул и себе: — Ого, да еще как!

Он стоял перед девочкой — высокий, вихрастый, нестриженый, подпоясанный широченным ремнем, украшенным медными кружочками. Такого пояса Галька не видела никогда в жизни.

— В школу ходишь?

— Угу, — наконец шевельнула языком Галька, не отрывая взгляда от удивительного узора на поясе у Юрка и от прицепленного к нему чудного лохматого человечка. — Угу. Во второй перешла.

— Ясно. А что ж ты такая кроха? Каши мало ела?

Гальку не раз уже об этом спрашивали, и она всегда сердито отвечала: «Вас не объела!» — а то и еще что-нибудь похлеще. Но тут вдруг улыбнулась и призналась:

— Мало. Не люблю кашу. Кисель вкусней.

— А сказки любишь?

— А то нет!

— Приходи как-нибудь вечером — расскажу. Страшную-престрашную. Не забоишься? Придешь?

И Юрко, сделав злобную гримасу, зашипел: вз-з-з… Галька тоже зажмурилась и сморщила нос — оба засмеялись так громко, что воробей на сливе перепугался и метнулся прочь.

— Так придешь?

— А чего ж! — ответила девочка.

И пришла. С тех пор она приходила к Юрку за сказками чуть ли не каждый день и не сводила с него своих черных глазищ, словно снова и снова хотела убедиться, что она такая же, как все люди, и все надоедала парнишке одним и тем же вопросом:

— Так у меня глаз не дурной?

— Да нет же, совсем не дурной, даже красивый, — уже порой нетерпеливо отвечал Юрко.

А девочка счастливо улыбалась про себя и представляла, как наконец отважится еще раз заглянуть в колодец, дождется, пока придет дед Дмитро со своим костылем и скажет: «Не заглядывай, еще воду сглазишь», — а она ему в ответ: «А вот и не сглазила, не горюйте, дедушка! Лучше зачерпните ведерко да попробуйте».

Ведро звонко упадет на темный упругий круг воды в колодце. Под ладонями, обдирая кожу, закрутится вал. Галька поможет деду удержать ведро на стесанном годами срубе. Дед попробует воду, холодную, свежую, даже вроде сладковатую, пахнущую всеми ветрами и зеленой травой. Оботрет бороду, внимательно посмотрит на Гальку:

«Ох и хороша же вода, ох и вкусна же! Уж не наворожила ли ты, девка? В жизни не пил такой воды!»

«Наворожила, наворожила! — засмеется Галька. — Только глаз у меня вовсе не дурной, а даже красивый!»

Тогда дед Дмитро еще раз присмотрится и скажет:

«А ведь и верно красивые глаза! И как я до сей поры не разглядел?..»

— Галька! Га-алька! Где ты там опять пропала, скверная девчонка! — кличет мать. — А ну домой, живо!

— Мать зовет, — вздыхает Галька. — С поля пришла.

— Иди, коли так, — советует Юрко. — Мешок не забудь. Галька!

Девочка берет мешок с нарезанной для кроликов травой, но не уходит, обводит босой ногой полукруг перед собою, встряхивает головой, словно хочет отогнать вечернюю прохладу.

— Ты доскажешь завтра?

— Доскажу, — смеется Юрко. — До отъезда все сказки доскажу.

Галька идет, таща за собой мешок, и вспоминает, есть ли у матери причина сердиться.

Кашу сварила. Правда, пересолила немного, но все же сварила. Они вдвоем с Юрком варили. В летней кухне, где горит соломенный трескучий и недолгий огонь, поставили чугунок, залили водой тщательно перебранное пшено. Сало Галька нарезала маленькими кусочками и славно подрумянила на сковородке.

Юрко попробовал полусырую еще кашу да так и скривился весь:

«Девонька, да ты в этот котелок два чумацких воза соли насыпала!»

Кашу сварила. Хату забыла подмести. Кур не загнала, телушку в логу не отвязала, не привела домой… Ой, не привела телушку! Галька стремительно сворачивает налево, спускается по сухой, черствой тропке в лог, там уже темно, девочку обступают густые теплые тени, неподалеку кто-то тяжело дышит, у Гальки сердце обрывается, стучит как шальное, от мокрой травы обдает холодом до самых колен… Ну и дурочка же! Да ведь это телушка пыхтит, а она испугалась! Галька улыбается, подходит к телушке и греется, прижав ладони к теплой шее животного, а телушка снова вздыхает.

Возвращается Галька домой, ведя на коротком поводке телушку, а через плечо у девочки — все тот же мешок с травой.

— Опять к Юрку ходила? Пристала, как репей! Ничего не делаешь, все бы и слушала глупые побасенки. Парню что — приехал в отпуск, ну и гуляет, а ты уж и без того нагулялась! Вон кашу пересолила, куры не кормлены.

«Хата не метена, коса не плетена», — вспоминаются Гальке слова из услышанной от Юрка сказки, и она бочком, бочком прокрадывается в дверь и забивается в уголок, чтобы не попасть матери под горячую руку.

Они едят вдвоем кашу. Гальке совсем невкусно — в самом деле пересолила, — а тут еще мать допекает:

— Вон у Оверчихи новехонькую кринку разбили. Повесила на тын, а теперь одни черепки на земле валяются. Спрашивала, не твоих ли рук дело?

Мать смотрит на дочку, а та не отрывает глаз от тарелки, молча выколупывая из густого варева кусочек прожаренного, вкусного сала. Силится вспомнить, была или не была возле того тына? Может, она и толкнула кринку, а может, та и сама упала? Не все равно — так или иначе, а криночки больше нет… Так что не об чем и говорить — словами черепки не склеишь. Мать, верно, догадывается, о чем думает Галька, и грозится ложкой:

— Гляди у меня!

Ночью в кровати Галька смотрит во тьму еще больше почерневшими от этой тьмы глазами. Сверкнуло — не волшебный ли огонек засветился и заманивает Гальку невесть куда? Под боком что-то твердое. А что, если это под десятью перинами, шелковыми, мягкими, пуховыми перинами, затаилась горошинка и мешает Гальке-принцессе спать? Разве может настоящая принцесса спать на такой твердой постели? Девочка вертится, места себе не находит, постанывает, даже мать спрашивает спросонок:

— Что тебе, Галя?

Это материнское «Галя», ночное, теплое и непривычное, пронимает Гальку до слез; она кажется сама себе и вправду обиженной, хочется пожаловаться, хочется, чтобы кто-нибудь ласково подладил ее по головке, пожалел бы.

— Горошина! — обиженно говорит Галька и сама уже верит в эту горошину и в ней видит причину всех своих бед.

— Что, что? — переспрашивает мать. — Горошина? Зачем же ты насыпала в постель гороху? Сама не спишь и мне не даешь!..

Галька еще раз грустно вздыхает и потом уже только тихо смотрит во тьму, пока не засыпает совсем.

Утром Юрко забавлялся игрушкой. Тем самым человечком, который болтался у него на поясе. Человечек был лохматенький, крохотный, с полмизинца, руки в карманах, а во рту папироска. Человечек курил ее, как настоящий мужик. В магазине Галька видела такую игрушку, но не знала, что ее можно носить на поясе и что смешной человечек курит, пуская круглые сизые колечки дыма и даже попыхивая при этом.

— Как же это у него так здорово выходит?

Юрко, довольный ее удивлением, смеялся, но не объяснял.

— Сама догадайся!

— Нет, ты скажи!

— Не скажу, — дразнил Юрко, снова нацепив человечка на пояс.

Сегодня Юрко спешил в степь. Он уже пробовал ломать кукурузу — тут все называют ее пшонкой — и учился скирдовать, но лучше всего было на баштане. Трахнешь о колено арбуз — и ешь, вынимай из него сладкую «душу», красную, как солнце. Да и само солнце катится по степи, как расколотый недозрелый арбуз. По мягкой дороге медленно шагают волы, на арбах высоко, под самое небо, уложено сухое, колючее и душистое сено, и, если лежишь на нем, все колышется — и мир, и ты сам, — невольно подумаешь: а ведь земля и впрямь вращается вокруг солнца, а волы догоняют солнце и день и никак не догонят. Небо вверху такое чистое, прозрачное, что так и ждешь: вот-вот всё вокруг отразится в нем — и степь, и воз, и сено, и ты сам, — все отразится вверх ногами.

А теперь Юрко собрался посмотреть, как комбайном косят подсолнечник. Под конец лета сухие стебли у подсолнухов вытянулись, иные попадали, и куда-то подевались красивые желтые шляпы с круглых темных голов. Под осень подсолнухи ведут семечкам счет…

— Пойдем со мной, — зовет Юрко Гальку.

Но она почему-то отказывается, не хочет идти, только просит его принести подсолнух, и чтобы семечки были свежие, сочные, хорошо пахли и легко вылущивались из мягкой шелухи.

— Все выдумки! — недовольно говорит Юрко, однако хорошо запоминает, какой подсолнух просит Галька.

После утра пришел день, потом вечер. Юрко вернулся домой с огромным подсолнухом для Гальки. Выбрал самый большой и красивый на всей плантации, тот, что рос на высоченной ноге и дальше всех видел. Семечки у него были полные, сочные. Юрко не утерпел, дорогой погрыз, сидя на возу. Воз тарахтел, дребезжал, подпрыгивал, от этого было весело, все слова тоже дребезжали и подпрыгивали, как сухой желтый горох, когда сыпанешь его на пол. Юрко нарочно долго и безостановочно выговаривал одно и то же длинное слово, и оно вызванивало, перекатывалось и прыгало у него во рту.

Иногда воз догонял женщин, шедших с поля; они ловко чуть ли не на ходу вспрыгивали на него, весело переговаривались, называя друг дружку по имени, ласково добавляя: девчата, девочки…

«Какие же они девочки? — удивлялся Юрко. — Галька — девочка, а они?»

Женщины запели. У них были чистые, в самом деле девичьи голоса, словно этим голосам не суждено было состариться. Откуда было знать Юрку, что эти с детства знакомые женщины не замечают седины в волосах, не хотят видеть огрубелые, набрякшие руки, а помнят себя такими какими помнить приятно, поэтому-то они все и доныне «девочки» и голоса их, звонкие, степные, не поблекли.

Юрко уже напился молока и умылся на ночь — дядя сливал ему на плечи холодную, прямо из колодца, воду, — а Галька все что-то не шла, и подсолнух стал вянуть и сохнуть.

Было тихо. Слышно было даже, как где-то — не понять, близко или далеко, — цыркает молоко в подойник, а кто-то зовет заблудившегося петуха: тю-тю-тю, а на другом краю не то пробуют распилить толстенную колоду, не то так чем-то вжикают. И вдруг все эти звуки перекрыл один — высокий, резкий, жалостный.

Дядя Юрка, стоя на пороге, чистил вишневую трубку.

— Опять Гальку мать бьет, — пробормотал он, словно бы про себя, не глядя на Юрка. — Вот скверная девчонка! Видно, не будет толку от нее.

Галька кричала горько, обиженно, и паренька словно что толкнуло. Он побежал огородами, не разбирая тропки, — защитить он ее хотел или выручить — кто знает, что ему думалось, когда бежал. Запыхавшись, остановился на пороге Галькиной хаты. Малышка сразу увидела его и, словно только и ждала, когда он появится, рванулась из материнских рук, едва не споткнулась, бросилась к Юрку.

— Ска-и, не ска-и, — умоляюще повторяла она, в спешке и в слезах пропуская буквы, — правда ты мне сам дал, ведь правда? Я же тебе потом отдать, потом отдать… — Она пропускала уже слова и, всхлипывая, разжала ладонь.

Юрко увидел у нее в руке маленького лохматого курильщика. Непроизвольно тронув пояс — там и в самом деле не было человечка (как же так, он ведь прицепил, он хорошо помнит, что прицепил), — Юрко так же непроизвольно протянул руку за игрушкой:

— Неправда, я тебе не давал!

Тоненькая смуглая ручонка словно обломилась. У Гальки опустились плечи, она смотрела черными глазами снизу вверх — на ремень Юрка, украшенный медными кружочками, на Юркино лицо, и в ее взгляде было такое изумление, такое разочарованное, горькое изумление, что парень только теперь почувствовал себя неловко. А еще бежал выручать! Вот и выручил!

— Мне… мне… пусть берет… Я дарю… Вы не бейте; она хорошая девочка, она же… Я знаю.

И тут Гальку вдруг охватил гнев.

— Не надо мне, не надо! Я скверная, скверная, у меня дурной глаз! Такая и буду, такая и умру, такая и умру! — уже не запинаясь и без слез закричала она и, как разъяренный маленький зверек, выскочила во двор, швырнув Юрку под ноги игрушку.

Мать ее молча следила за обоими, молчал и Юрко, потом наклонился, поднял игрушку. У человечка в дырочке меж губ вместо папироски торчала соломинка. Видно, Гальке во что бы то ни стало хотелось узнать, как он пускает колечки. Юрко посмотрел на Галькину мать, а она на него и не глянула, словно тоже сердилась, словно затем только и била Гальку, чтобы узнать, как он при этом поведет себя, и вот узнала, и больше нет ей надобности смотреть на него, пусть уходит. И он ушел, держа в руке злосчастного человечка с соломинкой.

«Зачем я сказал?.. Но я же сказал правду! Только зачем было говорить?» — думал Юрко, а вокруг стало уже совсем темно, высохшая без дождей трава торопливо глотала росу, и кто-то все еще искал заблудившегося петуха, и все было как прежде — тот же вечер, и звуки, и подсолнух на лавке у хаты, — все было такое же, но все было совсем другое, как будто, оставшись внешне прежним, внутри, в себе, переиначилось.

Галька, спрятавшись за стожком, упрямо всматривалась туда, где расплывалась в тумане сумерек фигура Юрка. Изо всех сил щуря глаза, она терла ладошкой щеку — от соленых слез щемило царапину.

— Я скверная, дурная, такая и буду… я тебя заворожу, обращу в камень, вот увидишь: обращу в камень! — приговаривала Галька и представляла себе, как Юрко замирает, превращается в камень и не может больше двинуться с места, и, хотя это не приносило ей никакой утехи, хотя ей от этого становилось жутко и хотелось зажать себе рот ладонью, Галька все равно упрямо злилась: — Я тебя заворожу, я тебя заколдую, три дня глаз не раскроешь…

Юрко, крадучись, забрался на чердак, где было тихо и лежало сено. Чтоб ненароком не спросили, за что Гальку наказывали.

А на лавке у хаты лежал большой и красивый подсолнух.


КОШЕЛЕК


I

— Отдай! Ну, Птичкин, отдай!

Маленький, встопорщенный, как рассерженный котенок, Витя Непоседа даже вспотел, гоняясь за Птичкиным.

А тот, громко смеясь, неутомимо носился по двору, на миг останавливался, подбрасывал на ладони новенький кожаный кошелек и дразнил:

— А ты догони — я и отдам! — и снова бросался бежать.

— Ну, Птичкин, отда-ай! Птичкин, тебя же как человека просят, а ты…

От бессилия и обиды в Витькином голосе что-то надорвалось, и мальчишка, не сдержавшись, всхлипнул.

— М-мумочка! — насмешливо процедил Птичкин. — Чего ж ты такой слабенький? Ну на, бери уж, бери!

Птичкин протянул Витьке руку, но, как только тот подошел, запустил кошелек высоко в небо:

— Ха-ха-ха! Полетел твой кошелек, крылышки у него выросли!

Витя молча поднял с земли испачканный кошелек:

— Собака ты, Птичкин, вот ты кто!

— Ну, ну! — обиделся Птичкин. — Только повтори — зубов не соберешь.

— А ты… ты… Вот я на тебя Акбара спущу, тогда посмотрим, кто будет собирать зубы! — И Витька торжествующе засмеялся, представив себе, как Птичкин будет удирать от Акбара.

— А ну тебя! — Птичкин вдруг утратил интерес к Вите и пошел прочь, насвистывая веселую песенку.

Он всегда только свистел, слов он не умел запомнить. Да ему и не хотелось их запоминать. И без того приходится зубрить стихи, английские слова, исторические даты…

Но исторические даты — это было хуже всего. Птичкин сидел за столом, подобрав под себя левую ногу, и едва шевелил губами.

— Договор Олега с греками был… Договор Олега с греками был…

Он прикрыл ладонью страничку учебника, изо всех сил стараясь припомнить, когда же все-таки был договор Олега с греками.

Птичкин представил себе князя в шлеме и греков, ужасно похожих на тех, которых он видел в фильме об Одиссее. Они, конечно, как Одиссей, пытались схитрить, но Олег распознавал их хитрости и строго смотрел на греков из-под тяжелого шлема. Это было давно, ужасно давно, а вот когда именно, Птичкин не мог вспомнить.

— Эх, — вздохнул он, — дырявая голова!

И медленно, словно боясь, что его поймают на этом поступке, сдвинул ладонь с книги.

В 911… 911… 911…

Из кухни пришла мама:

— Шурко, вынеси сор, и будем ужинать.

Шурко недовольно пробормотал что-то, сполз со стула и двинулся выполнять мамину просьбу. У входной двери он увидел маму Непоседы. Она была не похожа на себя. Лицо у нее вытянулось, как-то даже перекосилось, так что Шурко хмыкнул от удивления.

— А, ты уже дома! — громко сказала она. — А твоя мама здесь?

— Здесь, — ответил Птичкин. — Мы сейчас будем ужинать.

— Меня совершенно не интересует, чем вы собираетесь заниматься! — вспылила Витькина мама. — Верни немедленно деньги. Куда ты их дел?

Из-за Шуркиного плеча выглянула мама. Она была маленькая, еще немножко — и Шурко станет выше ее, как будто он взрослый, а она — девчонка.

— Войдите, пожалуйста, в комнату, — попросила мама своим обычным тихим голосом. — Какие деньги? О чем речь?

— В кошельке были деньги. И они пропали. Три рубля. Куда ты их дел, хулиган?

Шурко молчал. Такая уж у него была привычка — молчать, когда взрослые кричат.

— Объясните, пожалуйста, — еще тише попросила мама. — Я ничего не могу понять.

— Что тут понимать?! Витя взял кошелек, новенький кошелек, такой, знаете, картузик, он хотел показать его ребятам, а ваш сын отобрал у него кошелек, отнял силой, а когда отдал, то денег там не было.

— Хорошо, — чуть слышно проговорила мама, и на щеках у нее выступили два круглых розовых пятна, — я поговорю с сыном и… и если он взял эти деньги, то он сегодня же вам их вернет.

— Ну вот, — заперев дверь, сказала мама, — сперва были разбитые окна, драки с мальчишками, взрыв в классе и еще многое другое… А теперь — деньги… Украденные деньги! Ступай, найди их и отнеси, слышишь?

— Я не брал! — хмуро, не глядя на мать, ответил Птичкин. — Чтоб я сдох, если брал! Откуда я знаю, где они!

Мама не спросила, кто его учит так выражаться: «чтоб я сдох», — она только вздохнула.

— Попробуй все-таки найти.

А потом отвернулась, стерла с брови что-то невидимое и вышла в кухню. Оттуда вкусно пахло жареной картошкой и салом, но Шурко не пошел ужинать. Он сел на стул и упрямо, со скрипом стиснул зубы.

— Договор Олега с греками был подписан в 911 году, — громко проговорил он и снова стиснул зубы.


II

Еще до сумерек все ребята во дворе знали о происшествии с кошельком.

— Ух ты! — сказал, присвистнув, Олег. — И ты даже не заметил, как он их вытащил? Ловок Птичкин!

— Он теперь может двадцать раз посмотреть «Чапаева»! — позавидовал Мишко.

— Дураки! — рассердился на них Марко. — Тут кража, а они про кино!

Только Санько молчал. Он стоял, заложив руки в карманы, и внимательно смотрел на Витьку. Так внимательно, словно никогда не видел плосконосого Витькиного лица.

Витька сидел на скамейке, возле него лежал Акбар, положив квадратную голову на широкие лапы. У Акбара было три золотых медали, и Витька гордился ими, словно их дали ему, а не псу.

— А зачем ты брал из дому кошелек? — вдруг спросил Санько.

— Чего ты пристал? — вспыхнул Витя. — Я же все рассказывал…

— А того и пристал, что врешь ты! Не брал Птичкин у тебя денег, на что ему твои паршивые деньги из твоего паршивого кошелька!

— Дурак! — тонким голосом крикнул Витя. — Что ж я, по-твоему, сам у себя деньги украл?

— Не знаю, куда делись деньги, только не мог их Птичкин взять!

Птичкин смотрел на них из окна третьего этажа и догадывался, что говорят о кошельке. На столе лежала раскрытая книга. Птичкин, верно, на всю жизнь запомнил, что договор Олега с греками подписан в 911 году, но больше ничего в голову не лезло.

Шурко почесал в затылке, подумал, еще раз почесал в затылке, что-то сказал самому себе, потом открыл шкаф и вынул коробку от башмаков, где лежали всякие его сокровища: старый складной ножик, гвозди, кусочек пемзы, какие-то железки и клешня краба. Он пошарил в коробке, вынул что-то и спрятал в карман. А потом вышел из комнаты, тихо отпер входную дверь и спустился вниз, на второй этаж, где жил Витя, его родители и Акбар.

— Кто там?

— Я. Птичкин Шура.

— Ну! Нашел деньги? — Витина мама стояла на пороге.

— Ага. Нашел. — И Шурко протянул ей маленький пакетик.

Витина мама подозрительно посмотрела на мальчика:

— Все тут?

Но Птичкин не ответил. Он присвистнул, сел на перила и с ветерком скользнул вниз.

— Все! — крикнул он во двор, не приближаясь к ребятам. — Можешь успокоиться: я уже отдал твоей маме деньги!

— Что, Санько, напрасно старался? — злорадно усмехнулся Витя.

— Лопух ты! — процедил Санько.


III

Через неделю, казалось, никто уже и не помнил об этой истории. Мама Вити приветливо улыбалась Шуркиной, а та вежливо желала ей доброго дня. Ребята во дворе гоняли мяч, играли в хоккей на траве, используя вместо шайбы консервные банки, и охотно соглашались прогуляться по улице с медалистом Акбаром. Тогда на них с завистью смотрели все прохожие мальчишки. А Акбар не смотрел ни на кого, только гордо позванивал медалями.

Казалось, и сам Шурко все забыл. Только ходил несколько помрачневший, тихий и больше уже не пытался ставить в классе опыты со спичками. Мама отводила у него со лба густые вихры и говорила:

— Подстричь тебя надо… Ты что такой тихий?

— Сам не знаю. Я нормальный, — отвечал Шурко, осторожно отстраняясь от матери.

И вдруг история с кошельком снова выплыла, как рыба из омута.

Витя Непоседа проиграл Саньку порцию мороженого: он сказал, что может прыгнуть с парашютом с вышки, но, конечно, не прыгнул — в последнюю минуту оказалось, что он сегодня не в форме, — и хотел перенести прыжок на другой день, но Санько не соглашался, и Витя, вздыхая и жалуясь: «Ну что ты за человек! Тебя же просят, а ты…» — стал выворачивать карманы. Мороженое должно было быть большое, в шоколаде, «ленинградское эскимо», на это надо было двадцать две копейки, а у Витьки было только пять.

Тогда Санько посоветовал:

— А ты в подкладке поищи! В кармане ведь дырка, правда? У меня всегда всё в подкладке!

Витька пошарил в подкладке, а потом вытащил руку, разжал — на ладони лежали деньги, три рубля, новенькие, только чуть помятые три рубля.

— О… о… откуда они? — пробормотал Витька и вдруг побледнел.

Санько опомнился первый:

— Вот! Вот те деньги! Те самые, что Шурко… те, что тогда пропали! — Он схватил Витьку за плечи: — Ну, ты, теперь тебе ясно?

Витька пробовал защищаться:

— А ты докажи, что те самые! А может, это другие. Может, это совсем другие!

— Еще чего! Буду я доказывать! Сам знаешь, что те, сам же знаешь! Выпали тогда из кошелька, и все!

— Ага, а какие же он тогда отдал маме? Какие?.. А, не знаешь? Значит, это не те! — упирался Витя.

— Ну, будет! Крутишься, как лисий хвост! — Санько по привычке, от которой его никак не могла отучить мама, сплюнул. — Неси деньги! Птичкину!

Витька хмуро потупился и вдруг заискивающе улыбнулся:

— Сань, Санько, а… а… зачем Птичкину? Все равно он ведь отдал, и все. А мы — мороженого, а, Сань? Никто ж не узнает, Са-ань…

— У-у, ты! — Санько гадливо поморщился, словно нечаянно раздавил пальцем гусеницу. — У! Убить тебя мало!

— Не тронь! Не тронь меня! Я маме… Я Акбара! — заверещал Витька и бросился со всех ног бежать через только что окопанные клумбы и влажные дорожки парка.

Мир для него потускнел, словно его заставили смотреть сквозь закопченное стекло. А что, если Санько скажет Шурку? Ну ясно, скажет! Надо отдать… Только не сейчас. Завтра утром. Только не сейчас… А что, если Санько пойдет к его, Внтькиной, маме? Нет, не пойдет! А если пойдет?

— Мороженое, мороженое! Эскимо, шоколадное, пломбир! — певуче манила девушка в белом халате. — Мороженое!

Витька словно прилип — не мог двинуться с места. Одну порцию, ну что тут такого, только одну порцию. Витькина ладонь вспотела, как в жару. Он уже шагнул к продавщице, но вдруг у него в ушах зазвучало: «У-у-у, ты!» — и он снова кинулся бежать, словно Санько и впрямь все еще преследовал его.


IV

— Птичкин, слышишь, Птичкин!

— Чего тебе? — Шурко посмотрел на Витю, как на докучливую муху.

Пугливо озираясь и таща за собой Акбара — с Акбаром он чувствовал себя увереннее, — Витька зашептал:

— Птичкин, иди сюда.

— А!

— Птичкин, постой! Ну, тебя же как человека просят. На, возьми. Это… это… те… ты же свои отдал, Птичкин, правда? А это… они за подкладкой были. Нашлись. На, Птичкин!

Деньги были мятые, какие-то липкие, влажные, и Шурку вдруг не захотелось их брать.

— А! Катись ты! — процедил он и пошел прочь.

Витька испугался. Как же это так? Санько же ни за что не поверит, что Птичкин сам отказался брать.

— Нет, ты не уходи. Постой! Птичкин, меня Санько прибьет, если я не отдам! Он сказал… Он еще тогда говорил, что ты не брал. Возьми, Птичкин! — Витька кривился, его мягкие губы словно расплывались по лицу. — Возьми, только ты маме моей, Птичкин, не говори. Птичкин, маме моей…

— Что? — Шурко смотрел на Витьку, как на вестника счастья: — Ты это правду — про Санька? Он так и говорил, что я не брал, правда? А откуда он знал?

— Правда. Он сам так решил… Только ты маме…

Но Птичкин уже не слушал его. Насвистывая невероятно веселую мелодию, он быстро пошел со двора на улицу.


САМАЯ ВЫСОКАЯ НА СВЕТЕ ГОРА


Был сильный мороз, даже эскимо перестали продавать. Поэтому Валерик довольствовался сосульками; от них покалывало язык и в горле становилось холодно, зато их было сколько угодно.

Валерик сосал сосульку и наблюдал, как Витька и Димка острыми, сверкающими коньками выписывали на льду восьмерки. Полоска льда во дворе была узенькая, даже двоим не хватало места. Мальчишки становились на лед по очереди, а Валерик терпеливо ждал, когда им надоест этим заниматься. Но ребята и не думали уступать ему место, они делали вид, будто и не замечают Валерика, и всё писали и писали свои восьмерки.

Валерик был человек гордый и просить не умел. Поэтому он только сказал:

— Я тоже так могу.

Ребята ему не ответили, и мальчик повторил, насупив брови:

— Я тоже могу написать «восемь»!

— Брысь, шпингалет! — презрительно бросил Витька.

Валерик обиделся. «Шпингалет» — это звучало очень противно и оскорбительно, и надо было ответить. Валерка смело шагнул вперед:

— Сам уходи! Это что, твой лед?

— Кому сказано — брысь?! — Витя грозно двинулся на Валерика.

В ссору вмешался Дима. Он легонько, заговорщически подтолкнул Витю локтем и сказал малышу:

— Восьмерку — это всякий сумеет! А вот ты с горы по льду съедешь?

Если по правде, то Валерику даже стоять на коньках было не больно-то легко, не то что выписывать восьмерки или тем более съезжать с горы. Но признаться в этом он не мог. И потому сказал, сделав еще шаг:

— Если хочешь знать, я могу съехать с самой высокой горы на свете. Ясно?

— Тут Родос, тут прыгай!

— Какой Родос? — удивился малыш, твердо знавший, что их улица называется совсем иначе.

— Это такая поговорка, шпингалет, — снисходительно сказал Димка, не объясняя, что он сам услышал эту поговорку только вчера от брата и так же спросил: «Какой Родост?» — Это значит: не хвастайся, а показывай, что умеешь! Так говорили древние греки.

О греках Валерик расспрашивать не стал. Он решался на смелый поступок, и это было очень трудно.

Мальчик не знал, что даже взрослым трудно решаться на смелый поступок, а ему не исполнилось еще и семи, плечи у него были узенькие, уши торчали из-под меховой шапки розовые, как промокашка, а ноги еще не совсем твердо стояли на коньках.

И все же Валерик решился:

— Пошли к цирку, там есть гора, и я съеду вниз.

— Ха-ха!

— Не верите? Хотите… хотите, поспорим? Не съеду — отдам ножик с двумя лезвиями!

Димке совсем не хотелось идти к цирку, где большая гора. Он собирался домой — дома лежала модель планера, над которой еще надо было работать, и недочитанная книга о Робинзоне Крузо, и нерешенная задача по арифметике.

Но, подмигнув Вите, он согласился.

— Пошли! Только… знаешь, ты иди вперед, а мы с Витькой придем позже. Мне надо кое-что сделать. Ну, согласен? Тогда катись!

Валерик пошел, коньки звякали о тротуарные плиты. Может быть, если бы на тротуаре лежал снег, идти было бы легче, но снег сгребли в высокие горки у самой мостовой, туда подъезжала машина, сама забирала снег и ехала дальше. Сегодня Валерик не обращал внимания на эту интересную машину: он думал только, как ступать, чтобы ноги не подвертывались и не цеплялись одна за другую.

Самое страшное было впереди: скользкая, крутая гора. С нее вихрем слетали ребятишки на санках, на коньках, на портфелях и прямо на подошвах, и всем это удавалось совсем легко.

— С дороги, куриные ноги! — крикнули малышу сбоку, когда он взбирался на гору.

Наконец Валерик решился: он изо всей силы зажмурился и оттолкнулся ногами от земли, словно прыгал с вышки в ледяную воду…


Димка как раз дочитал книгу до того места, где Робинзон заметил на песке таинственные следы, когда в дверь постучали. Димка краем уха уловил чей-то встревоженный голос, и потом мама спросила:

— Дима, ты случайно не знаешь, где Валерик? Мать его пришла с работы, ищет везде…

Сперва он не понял и, все еще думая о таинственных следах на песке, спросил:

— Разве его нет дома? Мы же давно…

И вдруг Димка почувствовал, как щеки у него вспыхнули. Он проглотил слюну и сказал:

— Не-не знаю. Я-a не знаю.

Вошла Валеркина мама, встревоженно покачала головой:

— И Витя не знает. Куда ж он мог подеваться? Беда мне с ним!

Обе матери еще торопливо, взволнованно поговорили в коридоре, потом дверь закрылась, громко щелкнул замок. Димка посмотрел в окно — начинало уже темнеть, переулок затянуло серым туманом. Димкины щеки снова будто ошпарили кипятком. Он бросился в коридор, наспех разыскивая шапку, и, не застегнув пальто, крикнул уже с лестницы:

— Я сейчас, мам! Я к Вите!

Дима во весь дух бежал по улице к цирку, туда, где была «самая высокая гора на свете». «Ну кто же знал, что он и вправду туда пойдет! Я думал, убежит домой и носа не высунет. Вот шпингалет…»

На горе темные, нечеткие в ранних зимних сумерках фигурки были ужасно похожи одна на другую, и Димка долго, очень долго разыскивал взглядом и боялся, что не разглядит среди них Валерку. А тот как раз взбирался на гору, наклоняясь и цепляясь руками за снег, и все подымал голову, словно тоже разыскивал кого-то.

— Вале-ерик! — позвал Дима.

Малыш услышал и подошел совсем близко. Димка подумал, что вот он сейчас спросит, почему они так долго не приходили, и не знал, как ответить, но малыш не спросил. Он только тяжело вздохнул, будто всхлипнул, и сказал:

— Ну, смотри.

И Димка не успел и слова вымолвить, как Валерик наклонился вперед и понесся с горы. И вот он уже махал Димке маленькой рукой с самого низу. Димка сбежал с горы и схватил его за оба уха:

— Здорово! Эх ты, шпингалет! Ну и здорово!

Малыш совсем не обиделся, он почувствовал, что на этот раз в «шпингалете» не было ничего обидного. Он сказал гордо:

— Я так сто раз могу!

Возле своего подъезда они встретили Валеркину мать. Димка подтолкнул к ней мокрого от снега, теперь уже испуганного — ох, и попадет же! — Валерку и сказал:

— Вот… нашелся! — и стремглав понесся по лестнице, громко выстукивая каблуками.


ШПАГА СЛ