— Красивая вещь. Красивая.
Он ткнул колеса пальцем, и они завертелись в обратную сторону.
— Я бы двадцатью фунтами обошелся.
— Я завтра пойду в банк. Могу пятьдесят тебе дать, если это тебя выручит.
— Мне, знаешь, что нужно, — сказал он задумчиво. — Хочется развлечься, милый ты мой. За квартиру я могу заплатить и за всякую эту дрянь. Просто хочется развлечься.
Я не понял, какого рода развлеченья он имеет в виду и хватит ли на них пятидесяти фунтов. Но неважно. Я хотел помочь Осси, а дальше уж его дело.
Мы пошли в таверну и позавтракали жирными омарами, телятиной, персиками. Осси один выдул больше бутылки вина и под конец стал вовсю веселиться — разудало, с нажимом, в общем, довольно мрачно. Но я за него радовался: может, с моей помощью ему удалось немного «развлечься».
Потом, в толпе туристов и венецианцев, мы побрели к пьяцце и, наслаждаясь роскошным кофе Куадри, слушали Золотой и Серебряный вальсы.
— Прекрасный город Венеция, — сказал я, смакуя приятную сытость, тоску по молодости и выпитое вино, — самый наипрекраснейший.
И тут Осси заплакал, сперва беззвучно, а дальше — в голос, и слезы потекли по старым щекам, на белый галстук. Потом он спрятал лицо в ладонях. Я не знал, что сказать, чем ему помочь. На нас стали озираться с соседних столиков, и я чуть в драку не полез, так мне хотелось его защитить.
— Ничего подобного, — выговорил он наконец. — Ничего в ней хорошего. Ты меня понимаешь, а, Теренс? Ничего хорошего.
Естественно, он выпил слишком много. Ну и что же? От этого только прояснилась та горькая истина, что по каким-то ужасным причинам Осси несчастен, заброшен и нищ. Конечно, он никогда не отличался особым умом, но как он дошел до того, чтоб продавать туристам заводные игрушки или, нацепив белокурый парик, топтать ночами мосты обманной Венеции?
— Толку не будет, если я сейчас дам тебе денег, — сказал я. — Нет, я придумал кое-что получше. Мне надо еще на недельку тут задержаться из-за работы, а потом я увезу тебя в Лондон. Найдем тебе там квартиру. Хоть будешь среди своих, кто-нибудь за тобой да присмотрит.
Он вскинул на меня глаза. Они покраснели, лицо все сморщилось, мокрое от слез.
— Ненавижу, — сказал он тихо. — Господи, до чего я ненавижу этот говенный город.
Ругательство, такое неожиданное в его устах, вдруг выразило все тоску, отвращенье, ужас. Венеция прекрасна, она обворожительна — на беду тому, кто, как Осси, болен, беден и одинок. В эту минуту я тоже ненавидел прелестную пьяццу, пышность золота и камня, нарядную красочность мостов.
— Я увезу тебя в Лондон.
Осси тщательно вытер слезы.
— Милый ты мой, мне дико хочется выпить. Неужели ты не понимаешь, до чего мне хочется выпить?
Я заказал коньяк и увидел, как сарказм и царственная снисходительность снова прикрыли маской его подлинное лицо.
К сентябрю Осси вернулся в Англию и, как только обосновался в двухкомнатной квартирке на Эрлз-Корт, исчез с моего горизонта. Я на него не обижался. Он был страшно гордый, а я неминуемо напоминал бы ему о позорных днях в Венеции. Несколько раз я приглашал его обедать, он не отзывался, и я от него отстал. Теперь он был под боком, и я успокоился — в случае чего он знал, где найти меня и других старых друзей.
На следующий год я видел его дважды. И при каких несхожих обстоятельствах, в каком разном виде! Как-то вечером я выходил с подругой из Ковент Гардена. Давали «Евгения Онегина». Была не премьера, даже не суббота, и большинство публики оделось элегантно, но не торжественно. Вдруг Элеанор тронула меня за руку.
— О, приятно, что хоть кто-то еще старается!
Глаза у нее блестели. Нас обгоняли двое, молодой и старый, в вечерних нарядах, синих камзолах, жабо, подбитых шелком плащах. Как будто явились из Парижа прошлого века. Лицо молодого показалось мне смутно знакомым наверное, лорд, цветущий, толстогубый и с ранней лысиной. Рядом с ним в вихре седых косм вышагивал Осси. В дверях фойе он оглянулся и меня увидел. Секунду он смотрел мне в лицо, потом, будто не узнав, прикрыл глаза и двинулся дальше.
Прежде всего я обиделся. Осси достаточно меня знал, чтоб понимать, что я не стану допытываться, с кем он ходит, и огорчаться из-за перемены его фортуны. Вдобавок я обозлился. Выходит, я уже для него не гожусь? Но ведь я понимал, что все это — одна гордость. Бог с ним, пусть радуется.
В ноябре, вечером, я рассматривал рентгеновские снимки голландского портрета семнадцатого века, когда раздался звонок. Звонили из полиции под Ноттинг-Хиллом. Осси задержали, и он дал мой телефон.
Я обнаружил его на скамье в допросной, под обколупанной стеной и лампочкой, напомнившей мне комнатенку в Венеции. Осси дали чашку чая. Но он ее еле держал, ложка стучала по блюдечку, так тряслись у него руки. Вид у него был пугающий — исхудалый, затравленный, ужасно старый. На щеках щетина, одет как бродяга. Но вот он повелительным жестом пригласил меня сесть, и я почти узнал прежнего Осси.
— Они очень вежливые, но все же какая ме-ерзость! Я к таким вещам не привы-ык.
— В чем тебя обвиняют?
Осси отмахнулся рукой от моего вопроса.
— Не пойму. Чушь какая-то.
Он явно не был пьян. Я спросил его, где он живет.
— Теренс, ты бы разобрался в этом деле, а я бы домой пошел, рухнул в постель. Я просто изнемога-аю. — Он взглянул на свою чашку. — Милый, это гадость ужасная. Ты же знаешь, я не выношу индийский чай.
Я пошел к инспектору. Осси обвиняли в том, что он приставал к прохожим и пререкался с полицией. Я взял его на поруки — с тем, что завтра он явится в суд, — и повел домой.
Комната в Венеции наводила тоску. Эта оказалась еще хуже — тесная дыра в захудалом обваливающемся квартале. Ванная и уборная — на десять человек, газовая плитка — на четверых. Окно и пол грязные, на столе и постели одежда, объедки, немытые чашки, газеты. Тот же коричневый чемодан опять был на столе, открытый, и в нем заводные игрушки, уже другие — ярко-желтые уточки на железных лапках.
На подоконнике стояла недопитая бутылка виски.
— Чистого стакана не видно, может, выпьешь прямо из бутылки?
— А я всегда так пью.
Он рассеянно взял одну уточку и завел, и она косолапо задергалась по столу.
— Тут такая тоска, ты себе не представляешь, мой милый, в Венеции куда лучше было. Английские полицейские просто хамы. Я стоял на Оксфорд-стрит. Сейчас, перед рождеством, я бы мигом все распродал, так нет же, выгнали. Изво-о-дят человека.
— Деньги-то у тебя есть?
— Ах, милый, не ломай ты себе над этим голову, я ищу рабо-оту. Я вчера узнавал. Только б сперва уладить эту глупость. Может, вон то получится.
Он ткнул на газету, я взял ее в руки. Большому магазину требовался дед-мороз.
— Ох, я бы развлекся, правда? Прелестная красная шуба…
Я смотрел, как, тряхнув головой, он снова прикладывается к бутылке. Он знал не хуже меня, что никакой магазин не станет его нанимать в таком виде.
— А что с квартирой на Эрлз-Корт?
— Ах, милый ты мой, я давным-давно оттуда съехал, я ведь там жил с одним приятелем, ну и, знаешь, молодежь пошла ненадежная. Не замечал? Мы, в общем, разругались. Да мне там и не нравилось. Полно не наших.
Я нахмурился.
— Милый, я же не про черных, их и тут полно. Они мне не мешают. Нет, я про австралийцев. Грубые — ты себе не представляешь.
Наверное, я бы мог в ту ночь больше для него сделать. Теперь я себя ругаю, каждый день я думаю о нем и себя ругаю. Надо было вытащить его из загаженной комнаты, не отпускать, привести в божеский вид. Конечно, он уже тогда заболел, и, конечно, нормальная еда, приличная одежда и вниманье, простое человеческое вниманье спасли бы его хотя бы от унижений. А я не мог. Сидя по уши в дерьме, Осси напыщенно тешился самообманом, и я не мог этого вынести. Я оставил ему все деньги, какие у меня были с собой, и обещал завтра подкинуть еще. Легко отделываться деньгами! Назавтра я пошел с ним в суд, уплатил за него штраф и чуть не заплакал, глядя на его лицо, когда судья высказывал ему все, что он про него думает, в мрачной, голой комнате при свете дня. Осси — это же Осси, и мне его было жалко.
Больше, в общем-то, и рассказывать нечего. По всяким личным причинам и из-за того, что в галерее была куча работы, я совсем замотался и почти месяц не видел Осси. Я уговаривал себя, что теперь ему есть на что пообедать и утешиться виски. Вот будет время — вытащу его из ужасной комнаты, подыщу ему что-нибудь почище и поприятней. Но, конечно, не того хотелось Осси, теперь-то я знаю — да и тогда знал, — ему хотелось дружбы, общенья, хотелось развлечься.
Когда я, наконец, выбрался в Ноттинг-Хилл, оказалось, что он уже несколько дней как болен и лежит совершенно заброшенный. Мне стало ужасно стыдно. Уже в больнице с ним случился удар, и только он немного оправился сразу второй, после которого он лишился речи и его разбил паралич — одни руки еще шевелились и веки. Как-то вечером я у него сидел. Лило, и все небо обложили топкие облака. В тесной палате были умирающие старики. По-моему, Осси их не замечал. Он лежал неподвижно, одна сторона красивого лица исказилась, вытянулась, и оттого как никогда казалось, что на лице у него маска.
Потом он начал как-то урчать и показывать рукой на тумбочку у изголовья, где стояло зеркало. Я дал его ему, хоть и считал, что лучше бы ему на себя не смотреть. Но он только удивился. Долго смотрел, а потом строго склонил голову, будто приветствуя незнакомца. А когда поднял глаза на меня, я понял, что он и меня не узнает. Он точно так же склонил голову.
Через два дня он умер. Устроив похоронные дела, я поехал к нему.
При дневном свете комната оказалась еще хуже, чем мне запомнилось, еще более грязной, облезлой. Среди прочих вещей я нашел чемодан со старомодными, пышными женскими тряпками — возможно, из сундука саффолкской тетки: вечерние платья, шифоновые шарфы, шелковые чулки. И еще два парика кроме того, белокурого. В другом чемодане лежала собственная его одежда — бархатный пиджак, белый шелковый галстук и еще кое-что: вечерние рубашки, дневные, индийский кушак, кашемировый халат и домашние туфли ручной работы. Это уж он то ли купил на распродаже, то ли получил в подарок от кого-то из недавних неверных друзей. От старья попахивало затхлостью и потом.