«Беовульф» сразу его захватил, и на всю жизнь застряла в памяти и нет-нет всплывала картина: Скильда Скевинга, мертвого короля датчан, кладут на корабль вместе со всеми его сокровищами и отправляют по волнам в неведомый путь.
Над головой державной укрепили
стяг золотой и тело
волнам предали.
Мысль о крематории или о кладбище с тех пор претила ему. Куда лучше так — корабль на волнах. И мысль о почестях его волновала. «Стяг золотой, говорил он Бартону, когда имя его в математике стало известно, когда стали домогаться его сужденья. — Стяг золотой, будь любезен, запомни!» Бартон улыбался и качал головой — независтливый человек.
Сейчас эта картина часто всплывала в мозгу у Самервила ни с того ни с сего, варил ли он утром кофе, подстригал ли кусты или смотрел на ежа, и он вздрагивал, сообразив, что снова перед глазами у него погребальный корабль, медленно пересекающий волны, — стяг золотой.
Он думал: «У меня есть все, я один, никаких писем, никто не является, у меня есть все, но вдруг я не снесу этого, не снесу отсутствия горестей и забот, вдруг я рехнусь?»
Но он тревожился не всерьез.
Снова озеро потемнело, только кроваво краснело пятно посредине. Он расправил затекшие ноги и подумал, что пора снова взбираться по склону, зажигать лампы, стряпать макрель на ужин, что скоро придет еж.
И тут он услышал шаги в траве. И тотчас же он вспомнил опять про нераспечатанное письмо.
Она бывала тут и прежде, раз пять, наверное, за эти шесть лет, но никогда не ходила с этой стороны, всегда по подъездной аллее, и оставляла у черного хода припасы из лавки. Вообще-то их возил ее отец, маленький, важный, в старом зеленом фургоне. Или брат. Самервил ее видел иногда в лавке, когда являлся заказать продукты, а то издали, когда она шла по улице либо по шоссе к автобусу. Это были люди очень далекие ему, скучные люди, он желал им добра, но их не понимал. Он знал, что девушку зовут Марта, и несколько недель назад он заметил, что она беременна. Заметил и сразу забыл. Он тут один, у него дом, все, что нужно ему. И никто не приходит. Она сказала:
— Вот где рыбу-то удят.
Самервил неловко поднялся, ноги у него затекли и промокли, и он испугался, он гадал, зачем она пришла. Он ничего не мог выговорить.
Солнце совсем закатилось, и в потемневшем воздухе держалось тепло и пахло листвой.
— А вы-то сами?
— Я?
— Рыбу-то удите? Все время небось, а?
— Нет. — Он помедлил. — Нет.
Она засмеялась:
— Значит, только вы один и не удите!
— Сюда никто не ходит. Некому рыбу удить.
На лице у нее сияла ласковая усмешка. Самервилу стало неприятно, неловко.
— Много вы знаете!
Он дергал подкладку карманов, ему хотелось, чтоб она ушла, не хотелось разговаривать.
— Кто только сюда не ходит. Вы не поверите! Все! А вы и не знаете. Надо же!
— Но кто?
— Да так, люди разные. Из деревни парни.
— И удят?
— А что?
Он сказал:
— Нет. — И он покачал головой: — Я никого не вижу.
— Ну так и станут они у вас под окнами плясать, они потише стараются. Это ж вроде игры. Как браконьерство. Только они думают — вы знаете. Все думают.
— Я решительно ничего не знал.
— Ну, а теперь небось разгоните их. — Она надула губы. — Собаку заведете.
— Я не люблю собак.
— Ну чего-нибудь придумаете. Разгоните их, кончится их забава.
Он посмотрел на озеро, подумал. Потом сказал:
— Мне все равно. Мне все равно, кто удит рыбу. Мне рыба не нужна. Не в рыбе счастье.
— Больше-то они ничего не тронут, вы не беспокойтесь, они вас не ограбят, что вы! Они только насчет рыбы, а не то чтоб воровать.
— Да о ком речь? — он повернулся к ней и вдруг пристально посмотрел на нее.
— Ну, люди. Сказала же. Ребята из деревни. Бывает, и Дейв. Теперь-то уж редко, вырос, другие дела у него. А раньше удил.
— Ваш брат сюда ходит?
— Да.
— А вы?
— Мне-то зачем? Им рыба тоже не больно нужна. Они не из-за рыбы. Это вроде игры, я ж сказала, интересно сюда пробраться, сесть на берегу, кой-чего повытащить из вашего озера. Рыбу-то они потом почти всегда снова в воду бросают. Приходят по ночам. Это так просто. Забава одна.
— Ну да…
— Дура, и зачем я вам сказала? Вы теперь тут проволоку протянете, чтоб никто не ходил, я уж знаю.
— Нет.
Она промолчала. Он почувствовал, что она смотрит на него, изучает его лицо, одежду, волосы, позу, размер и форму ног. Ему сделалось не по себе, он не хотел, чтобы на него смотрели.
Он сказал безнадежно:
— Мне до них нет дела, пусть развлекаются как хотят. Лишь бы мне никого не видеть. Лишь бы меня не трогали.
Вдруг он с ужасом представил себе, как толпы незнакомцев, ломая кусты, аукаясь, голося, набегут с удочками и лесками, с зелеными зонтиками, будут жечь костры, пить на берегу, хлынут к дому, вломятся в комнаты, нарушат его одиночество, его покой. Бог уж с ней, с рыбой. Он смотрел на девушку, на эту Марту. Она усмехалась.
— Не обеспокоят они вас. Вы-то им зачем? Сами говорите — не слыхали их и не видали. Да они и редко ходят. Не обеспокоят они вас.
Когда он сюда приехал, она играла во дворе возле лавки и ходила в школу, она была тогда девчушка, стриженая, с прямыми, плотными ножками. Кажется, недавно совсем, несколько месяцев, а ведь шесть лет пролетело. Но она и теперь была очень юная, в лице, нежном и пухлом, еще не проступил костяк, только что-то новое в выражении, искушенность какая-то, и в уголках глаз затаилась усталость. Она осталась без перемен, незатронутой, а ребенок, которого она вынашивала, был как бы не частью ее самой, а всего лишь вздутием, посторонним грузом, как сумка. Разродившись, она будет прежней. Ей лет семнадцать на вид.
Она вдруг шагнула к самому берегу и, держа руки в карманах желтого платья, стала смотреть на воду.
Она сказала:
— Я б так не могла.
Самервил не ответил, он уже снова думал о доме, незажженных лампах, о том, что пора ужинать. Пора ставить ежу молоко, сидеть и ждать на террасе. Лучшее время дня.
— Они никак не уймутся, знаете, потому я к вам и пришла. Не могут, видно. Перемалывают, пережевывают, а ведь сто раз говорено. Уж и не знаю, о чем говорить будут, когда я разрожусь, вроде не о чем больше, а? — Она быстро глянула на него: — О вас разве что.
— Обо мне?
— Ой, про вас-то они говорят. Вы как погода — всегда поговорить можно.
Он удивился и рассердился — что за интерес говорить о нем? Он совершенно отъединен ото всех, и зачем эти люди думают о нем, треплют его имя? Чувство было такое, будто его рвут на части и крошат, как хлеб уткам.
— Чего ж удивляться? Вы не такой, как все, вы тут ни на кого не похожи. Они вас все не раскусят, все гадают, что у вас на уме. Да я и сама вроде тоже. Тоже гадаю.
Она водила носком туфли по траве. На них налетел ветер, взъерошил в озере воду, Самервил поежился, ему стало не по себе.
— Ну, а сейчас-то у них есть я, это ж интересней, я с утра до вечера при них, на глазах, вот они никак и не уймутся. Вам-то хорошо. Вас они почти и не видят.
— Да.
— Хорошо б все поскорей кончилось. Хоть бы поскорей.
Он недоумевал, он думал: «Я ничего не знаю. Но я и не хочу знать».
— Я сегодня про вас думала, — сказала она. — Я вообще последнее время все про вас думаю. Чудно. Раньше почти не думала про вас никогда.
— Вы ничего обо мне не знаете. — Он произнес это с нажимом, ему важно было, чтоб никто про него не знал.
— А все ж хотела б я быть на вашем месте. Жила б тут одна-одинешенька, делала б что хочу. И никто не скажет — не делай этого, и от кого это ты, и что с тобой теперь будет, и что я тебе говорил, и что люди скажут? Вы-то ничего такого не слышите, вот я и подумала, хорошо б так пожить, одной совсем, как он. Мне б тогда на них на всех наплевать. Вот хорошо-то.
Самервил улыбнулся:
— Да.
— Только я б не могла. Я не такая.
Он покачал головой, он не понимал ее, и он ужасно устал от ее болтовни, вопросов, ответов, желаний, он уже несколько лет ни с кем так долго не разговаривал.
— А вы с ума-то не сойдете? Не тоскливо вам?
Но она не стала дожидаться ответа.
— А я б не могла. В том-то вся и загвоздка. Вот уж думаю, бывает, уйду, уйду, куда глаза глядят. От них от всех подальше. Только я б спятила. Я б спятила, если б жила одна в таком большом доме, где не с кем слова сказать и дел никаких.
— О, дел тут хватает!
— Какие? — взгляд у нее стал цепкий, как у обезьянки. — Какие тут дела?
Самервил неопределенно взмахнул рукой и не отвечал, прикидывая в уме, какие у него дела. Он думал: «Никаких, я почти ничего не делаю, ну, читаю немножко, перечитываю книги, которые уже читал, вожусь в саду, гуляю, бездну времени я убил на ежа, я стряпаю, мою, чищу, я сплю и сижу на солнышке. Вот и все. Ничего».
— Они думают, вы в хлеву живете. Вы ж никого даже из деревни не позовете прибрать. Все думают, у вас тут грязища.
Он рассердился:
— Я чрезвычайно брезглив. Я чист и опрятен, я этому придаю большое значение.
— Ой, ну ясно. Я ж вижу. Довольно на вас посмотреть. Я-то никогда ничего такого не думала.
Почти совсем стемнело, небо над рощей было чуть-чуть светлей, чем вода в озере. Летали мотыльки.
Самервил сказал:
— Вам пора домой.
— А чего мне?
— Нет-нет. Нельзя ходить одной среди ночи по лесу, вам пора домой. Подумайте — мало ли что может случиться? Больше вам тут не стоит задерживаться.
Он смутно представлял себе правила поведения юных девиц и опасности ночного леса, но помнил давние наставления матери и сестры.
Она засмеялась и заговорила уже другим тоном, умудренно, иронически, по-взрослому, и снова ему стало не по себе:
— Ну, со мной теперь уж вряд ли что может случиться, а? По крайней мере, покамест.
И она засмеялась опять, и озеро, буки и небо отозвались на ее смех дружным эхом. Самервил резко повернулся и зашагал прочь. Но почти тотчас остановился — может быть, следовало ее проводить до шоссе, отвести домой, как-то проявить к ней внимание? Она совсем ребенок, и нельзя бросать ее одну.