.
Действительно, 13 апреля 1840 г. было принято решение о переводе Лермонтова в армейский полк с лишением гвардейского звания. По указанию Николая I поэт был выслан из Петербурга в Тенгинский пехотный полк, расквартированный на Кавказе и участвовавший в войне против горцев.
Несомненно, эта дуэль, а также намерение Баранта и его супруги добиться высылки поэта нанесли ощутимый урон репутации французского посла[319]. Оказалось, нашлись люди, которые были возмущены поведением Барантов и встали на защиту Лермонтова; «…среди всех, с кем мы встречаемся, воцарилось равнодушие и забвение после строгого и справедливого осуждения и забвения г. Лермонтова», – писал посол секретарю посольства барону д’Андре 23 мая (4 июня) 1840 г. Не желая ссориться с русским обществом, Барант склонялся к тому, чтобы принять участие в хлопотах о прощении Лермонтова, но шеф жандармов А.Х. Бенкендорф всячески удерживал его от этого шага, продолжая чернить поэта[320].
В августе 1841 г. барон де Барант и его жена получили отпуск. На прощальном ужине Николай I и Александра Федоровна тепло попрощались с супругами, выразив желание как можно скорее вновь их увидеть в Петербурге[321].
21 августа на борту французского фрегата «Danaé» («Даная»), доставившего в Кронштадт поверенного в делах Франции в России Огюста Казимира Перье[322], посол отбыл из России. Прибытие французского судна в Кронштадт было необычным явлением: последний раз французский корабль появлялся в водах Балтики семнадцать лет назад. Это был фрегат, отправленный за французским дипломатом графом П.-Л. Ла Ферроне. По словам Баранта, прибытие судна вызвало большой интерес в Петербурге. На его борт поднялись морской министр А.С. Меншиков, адъютанты императора Николая, князь Долгорукий и некоторые другие придворные, а также второй сын государя, великий князь Константин. Сам государь, однако, уклонился от этого визита. Барант, не желая усматривать в отказе политический подтекст, сообщал в Париж, что это было связано исключительно с тем фактом, что год назад Николай не поднялся на борт английского фрегата, прибывшего за лордом Кланрикардом, и теперь стремился «сохранить полное равновесие»[323].
Барон рассчитывал вновь оказаться в Петербурге к весне будущего года, однако вернуться в Россию ему было не суждено. В самом конце 1841 г. в двусторонних отношениях произошел дипломатический инцидент: посол России во Франции граф П.П. Пален в отсутствие старейшины дипломатического корпуса австрийского посла графа Антона Аппоньи уклонился от возложенной на него обязанности поздравить короля Луи-Филиппа с Новым годом. С Паленом, как это водится, приключилась обычная «дипломатическая болезнь». Поверенный в делах Франции в России Казимир Перье получил распоряжение не являться к высочайшему двору 18 декабря 1841 г. в день тезоименитства государя императора[324].
С тех пор послы так и не вернулись к исполнению своих функций, хотя официально отозваны не были. Интересы двух стран отныне представляли поверенные в делах[325].
После отъезда Баранта интересы Франции в России представлял поверенный в делах Казимир Перье. Император проявлял свое расположение к нему, но заявлял, что граф Пален вернется в Париж только после того, как Барант возвратится в Петербург. «Я не сделаю первого шага», – таковы были слова Николая[326]. После отъезда Казимира Перье (по причине болезни его жены) интересы Франции в Петербурге представлял второй секретарь посольства барон д’Андре. Ему было предписано придерживаться той же линии поведения, что и его предшественнику: занимать выжидательную позицию до тех пор, пока русское общество не изменит своего отношения к представителям французского дипкорпуса[327]. Однако ситуация не изменилась и при следующих представителях Франции, Альфонсе де Райневале и Анри Мерсье.
Официально в отставку Барант был отправлен только после Февральской революции, 7 марта 1848 г., министром иностранных дел Альфонсом Ламартином.
Русофобия как элемент политики
К незнакомому, «Другому» – будь то на уровне межличностном или же государственном – люди испытывают двоякие эмоции: страх и интерес. Что касается французов, их представления о России всегда отличались двойственностью и разноречивостью. Как правило, в оценке нашей страны не было «золотой середины»: нас либо любили, либо ненавидели, либо восхваляли и связывали с Россией надежды на будущее европейской цивилизации, либо воспринимали как варварское деспотичное государство, что было гораздо чаще.
Ксенофобия в целом и русофобия в частности имеют давние исторические корни, уходящие в события Ливонской войны, а если еще глубже – в раскол христианской церкви. Начиная со второй трети XIX в. антирусские настроения зачастую доминировали не только во Франции, но и везде в Европе. Активная и успешная внешняя политика Российской империи, значительное влияние России в Европе вызывали опасения относительно нарушения европейского статус-кво, хотя Николай I стремился именно к сохранению порядка вещей, зафиксированного Венским конгрессом. Если в начале XIX столетия русофобские настроения сдерживались перед лицом общего врага, Наполеона I, то спустя пятнадцать лет именно в России начали усматривать нового агрессора, стремящегося подмять под себя не только Запад, но и Восток.
С подачи одного из популярных телевизионных ведущих считается, что термин «русофобия» впервые был употреблен Ф.И. Тютчевым в письме дочери в 1867 г.[328] Причем Тютчев говорил о «русофобии некоторых русских людей». На самом деле этот термин упоминается гораздо раньше, например, у князя П.А. Вяземского в тексте, относящемся к 1844 г., о котором речь пойдет далее[329]. Тогда же это слово употребляет и министр иностранных дел граф К.В. Нессельроде[330].
Во Франции мощный всплеск русофобских настроений пришелся на завершающий этап наполеоновских войн. Именно тогда в душах французов поселился страх перед русскими – «новыми варварами», жаждавшими окончательно разорить Францию. Как отмечает современная французская исследовательница М.-П. Рэй, «…достаточно было произнести слово “казак”, означающее высшую степень варварства, чтобы вызвать ужас среди населения, в большой степени затронутого наполеоновской пропагандой»[331]. Однако после вступления русских войск в Париж весной 1814 г. настроения парижан изменились: император Александр I потребовал от своих офицеров и солдат безупречного поведения, предусмотрев суровые наказания для нарушителей, вплоть до смертной казни. В результате казаки, расположившиеся лагерем прямо под открытым небом на Елисейских полях, стали объектом всеобщего любопытства, особенно среди женщин и детей. Виктор Гюго, которому в ту пору было двенадцать лет, спустя многие годы писал, что «страшилища казаки оказались кроткими как агнцы»[332].
Прошло пятнадцать лет, и эти страхи, казалось бы, забытые, вновь вернулись. Связано это было с реакцией императора Николая I на Июльскую революцию 1830 г.
Опасения французов сохранялись даже спустя год после признания Николаем режима Июльской монархии. В частности, их озвучил тогдашний глава правительства Казимир Перье, политик весьма умеренный, в разговоре с бароном Бургоэном, вернувшимся из Петербурга в июне 1831 г. Бургоэн, в августе 1830 г. склонявший Николая к осторожной политике в отношении Франции, заверил главу кабинета: «Не придумаю слов, чтобы выразить вам, в какую степень негодования это известие (об Июльской революции. – Н. Т.) привело его (императора Николая. – Н. Т.); но в то же самое время, повторяю, он никогда серьезно не думал нападать на нас. Он с первой минуты понял, что это будет опасная война». В ответ на слова Перье о том, что Николай I отправил генерал-фельдмаршала И.И. Дибича в Берлин, а генерал-адъютанта А.Ф. Орлова – в Вену, Бургоэн ответил: «Очень может быть. Но с тех пор многое переменилось»[333].
Между тем французы полагали, что дело было отнюдь не в прагматизме Николая, а в Польском восстании, на целый год поглотившем все силы и внимание российского самодержца. Французы так и говорили, что Польша спасла Францию от русской интервенции.
Июльская революция стала катализатором революционного движения в Европе, в том числе и Польского восстания, чего так опасался император Николай. Вице-канцлер граф К.В. Нессельроде в разговоре с Бургоэном даже упрекал французов в подстрекательстве поляков, что вызвало возмущение французского дипломата, заявившего: «Я отвергаю самым формальным образом всякий упрек в непосредственном подстрекании»[334]. Парижские газеты, стремясь подлить масла в огонь, публиковали статьи, где утверждалось, что Николай якобы напрямую обвинял французов в разжигании Польского восстания. Как написал Бургоэн в своих воспоминаниях, корреспондент одной французской газеты вложил в уста государя такие слова: «Воротитесь к вашим якобинцам; это они зачинщики новой революции». Между тем, отмечал Бургоэн, эта фраза была полностью выдуманной, а Николай сказал лишь следующее: «Вот печальные известия! Но таково влияние дурных примеров»[335].
Несмотря на негодование Бургоэна, обвинения Николая и Нессельроде не были безосновательными. Хоть правительство Луи-Филиппа официально заняло позицию невмешательства в польские дела, без французской помощи (конечно, неофициальной) поляки не остались. Связи между польскими патриотами и французскими левыми либералами