О министерской чехарде писал и Погодин: «Министры беспрестанно изменяются, и ни один дельный человек не может, следовательно, приносить надлежащей пользы»[829].
Весьма негативное впечатление партийная борьба, точнее, борьба «шаек», производила на князя Вяземского. Его просто «от всей этой каши тошнит»[830]. По убеждению князя, политическая борьба только ослабляла режим Луи-Филиппа: «Монархия июльская… не довольно еще оселась и раздобрела, чтобы можно было поминутно в глазах ее внутренних противников легитимистов, республиканцев и наполеонистов и в глазах недоброжелательной к ней Европы ажитировать вопросы, которые более или менее касаются до самого ее существования»[831].
Столь же негативно Вяземский отзывался и о французских политиках как таковых: «Присвоили себе неограниченную свободу все говорить, все писать, не уважать ни единством времени, ни единством истины и святости некоторых начал, которые везде и всегда должны пребыть нерушимы, присвоили себе выражение, но не присвоили смысла…»[832] Французы, по словам Вяземского, все «…пересолили и перебагрили кровью, расшибая лоб себе и другим излишним усердием… Все понятия сбиты с места… Здесь, например, скульптор Давид влюблен не в Галатею, а в депутатство, спит и видит, как попасть в палату и попадает»[833].
Смотреть на видных политиков, знаменитых людей ходили не только в Палату, но и в Академию наук, в Сорбонну, наносили личные визиты. Причем круг этих лиц – все тот же; не случайно Июльскую монархию называют правлением профессоров. Профессор Московского университета М.П. Погодин очень хотел познакомиться со своим коллегой-историком Гизо: для этого он бывал в Палате, регулярно посещал Сорбонну и нанес личный визит, отправившись к нему домой на улицу Виль Эвек. «Гизо принял меня очень ласково и начал тотчас расспрашивать об университете, курсах, профессорах, студентах, библиотеках, состоянии ученых в России. Я видел в его вопросах уже не историка, не литератора, а министра»[834]. Погодин рассказал Гизо и о своем впечатлении от «Истории цивилизации в Европе», заявив, что «работе недостает половины, а именно Восточной Европы, славянских государств»[835]. Кстати, именно по этой причине современный швейцарский журналист и политолог Ги Меттан заносит Гизо в разряд русофобов[836].
Погодина как преподавателя и историка интересовала особенно эта сторона жизни: «Все здешние профессоры читают обыкновенно по два раза в неделю и больше ничего не делают. Можно приготовиться»[837]. Впрочем, по мнению Михаила Петровича, дар слова, «физиологическая способность говорить, без всякого сомнения, дан преимущественно французам, у которых никто оспаривать его не смеет. Французы все говорят хорошо – и между слугами, сидельцами, почтальонами я встречал часто таких говорунов, что любо слушать. Говорящие дурно – это исключение у них…»[838] Впрочем, по мнению Погодина, дар красноречия не компенсировал отсутствие образования у простого люда и делал комплимент русскому народу: «Простой народ во Франции глуп и необразован, как будто другое племя. Тоже заметно и везде. Какое сравнение с русским народом, у которого, как говорит пословица, кафтан сер, а ум не черт съел»[839].
Если Гизо вне Палаты можно было застать в салоне княгини Ливен, то Тьер имел собственный салон в роскошном особняке. Тьер для русских – персона удивительная. Если для западного человека Тьер – пример self made man, то для русских это вариант «из грязи в князи». И наши соотечественники подчеркивали, что это характерная тенденция во Франции эпохи Июльской монархии. А оказывавшихся в России французов как раз поражало отсутствие социальных лифтов. В.М. Строев писал о Тьере: «Осужденный рождением и бедностию на безвестность, но выброшенный из грязи на верхние ступени общества Июльскою революциею. Странна участь этого необыкновенного человека! Никто не знает, кто был его отец; знают только, что он родился в Марселе, от бедных родителей. Говорят, он чистил сапоги у проходящих, на марсельском бульваре; но это, кажется, сказка»[840].
Бывал в салоне Тьера и князь Вяземский – как известно, Тьер не преуспел в светской жизни, а его жена и ее мать так и не стали настоящими великосветскими хозяйками салона. «Тут ни слова о Франции, о государственных началах, о нравственной политике, а сплетни о министрах и своих противниках. Видишь, что дело идет не о убеждениях совести и ума, а только о лицах. Теща Тьера, рыбачка настоящая… кричит и ругает противников зятя своего». Но Вяземский был в восторге от превосходного особняка Тьера: «Но дом их прекрасен, что-то италианское в наружности, с садом, двором, устланном по сторонам зеленым дерном»[841].
Не только политики интересовали наших соотечественников, но и писатели, тем более что годы Июльской монархии – это настоящий бум в развитии французской литературы. Особенно французские литераторы интересовали Владимира Строева – не только писателя, но и самого известного тогда в России переводчика с французского и немецкого: именно он переводил популярных в России Александра Дюма и Эжена Сю. Вот что он писал о развитии литературы во Франции: «Теперь Франция наводнена писателями. Кого ни увидишь в кафе, в театре, в Палате, в гостиной, – всяк написал что-нибудь, или повесть, или брошюру, и называет себя homme de lettres (литератором)». При этом, по его словам, «Франция не богата прозаиками; есть человек двадцать замечательных, остальные умрут вместе с поколением, для которого пишут, приноравливаясь к его привычкам, льстя его страстям и порокам»[842]. Гюго, Дюма, Бальзак, Жорж Санд – Строев создал целую галерею превосходных образов французских писателей.
Вот как он описывал Виктора Гюго и Александра Дюма: «Виктор Гюго и Александр Дюма – два соперника; им тесно во французской литературе. Успех одного вредит успеху другого. По личному характеру Гюго более уважаем, чем Дюма»[843]. «Дюма – франт, весь в цепочках, в бархате, в белом, которому позавидует любой английский турист. Видно, что он хочет нравиться женщинам, чтоб о нем говорили, считали его законодателем вкуса и моды. Виктор Гюго – совсем противное: одет скромно и просто, говорит тихо и несмело, держит себя по старине, т. е. пристойно и прилично»[844].
«Виктор Гюго очень любит Россию и чрезвычайно желает видеть Кремль; долгое путешествие его пугает; жаль оставить жену и детей. В душе он роялист, приверженец Бурбонов; но оставил легитимистов, когда увидел, что они употребляют все средства, даже бунт, в пользу своих мнений»[845]. Правда, как писал исследователь творчества Гюго М.П. Алексеев, любовь Гюго к России – лишь уловка, принимая во внимание его полонофильские гимны времен Польского восстания 1830–1831 гг., цикл стихов, посвященных Наполеону, хотя это, на мой взгляд, вовсе не является свидетельством русофобии. Для Гюго этих лет, по мнению Алексеева, Россия была страной «казака»[846].
Ф.-Р. Шатобриана Строев называл «лучшим французским прозаиком». Правда, к концу 1830-х гг., по его мнению, Шатобриан «уже сошел с литературного и политического поприща»: «Величественная развалина, свидетель новой истории Франции, лицо гомерическое, современный Нестор… он ездил с Людовиком XVI на охоту, видел ужасы революции, ссорился с Наполеоном за академические речи, встречал Бурбонов при возвращении их, потом провожал их в изгнание и теперь смотрит на бедное свое отечество, раздираемое партиями, бабувистами, фурьеристами, фанатиками всех сортов и видов»[847].
«Другая руина французской литературы» – Оноре Бальзак, «у нас славный, знаменитый, во Франции почти забытый и развенчанный. Успех его объясняется достоинством его романов, а падение – непонятная загадка. Литературная его участь может быть объяснена только непостоянством парижан, которые беспрестанно ищут новых идолов, новых имен. Бальзак славился пять лет; это надоело парижанам. Все Бальзак, да Бальзак, скучно! В отставку его!»[848] Можно сказать, Строев очень тонко подметил особенность французского национального характера, проявившуюся спустя десять лет, в феврале 1848 г.
Строев делился своими впечатлениями о Бальзаке: «Теперь находят, что он изображал общество ложными, неверными красками… Со времени падения своего Бальзак переменился, одевается неопрятно и нечисто. Я видел его в старом синем сюртуке и желтых нанковых панталонах. Шляпа его была помята, как будто на ней просидел кто-нибудь в продолжение целого дня. Он уже не носит той знаменитой, исторической трости, о которой написан целый роман, а заменил ее тоненькою тросточкою, которою играет, без всякого уважения к проходящим. У себя, дома, он сибарит: у него высокие комнаты, великолепные ковры, мраморные камины, дорогие картины в золотых рамах. Письменный его стол похож на выставку изящных безделушек и может быть сравнен только с роскошным туалетом самой причудливой кокетки. Бальзак очень богат и может удовлетворять прихотям, покупать все, что ему нравится… Чис