Самодержавие и либерализм: эпоха Николая I и Луи-Филиппа Орлеанского — страница 58 из 72

тота, опрятность, богатство его комнаты составляют странную противоположность с его простым, почти бедным нарядом…»[849]

Правда, к этому времени Бальзак нисколько не походил на изящных поэтов позднего романтизма, пленивших русского дипломата Виктора Балабина (о нем разговор впереди) своими аристократическими манерами. Житейская борьба уже давно стряхнула с него все остатки его раннего дендизма. Давно миновала пора его модных фраков с точеными золотыми пуговицами, тонким полотняным бельем, шелковыми чулками и легендарной тростью с набалдашником, осыпанным драгоценными камнями. Давно миновала пора его собственных выездов, кабриолетов, тильбюри, обедов в Роше де Канкаль и вечеров в легитимистских салонах, где модный романист появлялся, блистая перстнями, распространяя запах дорогих духов и ослепляя общество остроумием и легкостью своей непринужденной импровизации[850]. Накануне поездки в Петербург он был весь во власти своего жестокого рабочего режима: ложился спать в семь часов вечера, сразу же после обеда, и вставал в три часа утра. Он собирался вставать в два часа ночи и работать шестнадцать часов без перерыва. «Большую часть времени я не слежу за своим телом, – писал он. – У меня нет времени принимать ванны, купаться или бриться. А сколько людей хотят меня видеть наряженным, как денди, который тратит столько же времени на свой туалет, сколько я на писание»[851].

Особенно Строева интересовал такой феномен, как женская литература. Относился к этому явлению он явно неоднозначно, хотя и отмечал несомненный успех дам-писательниц: «С тех пор, как политика завладела парижским обществом, как все стали судить и рядить о государственных делах и действиях правительства, женщины покорились общему направлению и захотели участвовать в судьбе государства […] Вторжение их было удачно, и теперь многие мужчины принимают женские псевдонимы, чтобы поймать и оковать парижское внимание»[852].

В то же время, по словам Строева, «польза, приносимая женскими литературными трудами, едва ли превосходит вред, терпимый обществом от страсти женщин к литературе. Писательница пренебрегает занятиями своего пола: бросает мужа, не заботится о детях, небрежет хозяйством. Исключения из общего правила редки»[853].

Жорж Санд ему явно не симпатична: «Пристрастие к женщинам и отвращение к мужчинам – вот характер сандовских романов. Освобождение женщины от всех законов, кроме естественного закона любви, – вот основная их мысль. Нелепость такой мысли очевидна»[854]. Об образе жизни писательницы Строев отзывался примерно так же: «С некоторого времени г-жа Санд преобразилась в мужчину; носит сюртук, жилет; курит цигары, говорит о том, чего женщина знать не должна. В ее гостиной нет женщины, нет туалета; все мужчины, табашный дым и другие принадлежности мужской беседы»[855].

Другая знаменитая дама – писательница Дельфина де Жирарден, супруга влиятельного журналиста и издателя газеты «La Presse» Эмиля Жирардена, по словам Строева, «журналиста-спекулатора, пользующегося в Париже самою дурною репутациею», тоже не удостоилась его похвалы. Более того, она, по словам Строева, «спустилась на болото жизни и утонула в нем»[856].

Вяземский, Строев, и Погодин – профессиональные журналисты и публицисты. Отсюда их пристальное внимание к французской прессе. Всех их поражало ее невиданное развитие, огромное количество выходивших газет, а также влияние прессы на жизнь в стране; она – настоящая четвертая власть. Строев писал: «Сила парижских журналов во Франции невообразима… При легкомысленности, при смешении мнений, если журналы захотят повторять одну и ту же мысль в продолжение трех месяцев, нет сомнения, что она укоренится во французском народе и удержится до тех пор, пока те же журналы не заменят ее другою»[857].

Характерная черта, отмечаемая нашими соотечественниками, – партийный характер прессы. Русских раздражало отсутствие объективности, продажность парижской прессы. Вот что писал Строев: «Парижский журналист – человек продажный. Торговля журнальною совестью так обыкновенна в Париже, что не почитается за стыд или преступное дело […] наглые продавцы торгуют своим убеждением, как лавочники мылом или слесари замками»[858].

Как писал Строев, «в политике журналы не стыдятся сообщать ложные факты, когда на таких фактах можно основать рассуждения, подкрепляющие систему журнала. Сообщая речи палаты, журнал передает вполне только речи своих депутатов, а из речей противников выпускает весь смысл, всю сущность, оставляя самые незначительные фразы»[859]. «Одна и та же речь хороша и дурна, и глупа, и умна, смотря по журналу, в котором вы ее прочли. С некоторого времени вошло в привычку печатать в самих речах и действия палаты, т. е. ее одобрение, согласие или смех. И что же вышло? После речи Гизо журнал Прений ставит: палата рукоплескает, а National, после той же речи, печатает: палата шикает. Сравните два журнала: вам покажется, что вы читаете отчет о двух разных заседаниях!..»[860] Аналогичное мнение высказывал Погодин, перечитывая за завтраком вчерашние речи в Палате депутатов: «Всякой журналист передает их по-своему, смотря по видам партии, под покровительством которой издает свою газету […] даже действие речи на слушателей передается различно. Тихий смех в одних журналах представляется хохотом, а в других чуть ли не слезами»[861].

А князь Вяземский подчеркивал, что именно пресса являлась источником социальной напряженности во Франции: «Здешний народ не беспокойнее другого, но ему подливают каждое утро чашку дурмана: журналы, вот что мутит народ»[862].

Особое негодование русских вызывала сатирическая газета «Charivari» («Шаривари»), традиции которой уже в XXI столетии плодотворно развивает скандальное издание «Charlie Hebdo» («Шарли Эбдо»). Как писал Строев, «у Шаривари нет друзей, нет приятелей: все его враги, на всех он нападает, начиная с короля до последнего водоноса»[863]. Погодин возмущался, говоря об этом издании: «Вещи непозволительные! Что останется священного в государстве после таких выходок»[864].

Какая Франция без мятежей и бунтов! Оказаться в Париже, в этом эпицентре революций, и не увидеть хоть какой-нибудь заварушки – практически понапрасну съездить. Нашим соотечественникам так хотелось стать свидетелями «бунта», что они готовы были увидеть его там, где ничего подобного не было. Так, например, Вяземский, оказавшийся в Париже в разгар карнавала, поначалу принял ночной шум за беспорядки: «Карнавал бесится: ночью по улицам такой шум, вой, что подумаешь, не (дни) глориозные затеваются?[865] Нет, ничуть. Маски изволят забавляться… Когда эти дьяволы успевают бунтовать, помышлять о ниспровержении престолов и ставить все вверх дном?»[866] Хотя однажды Петру Андреевичу все-таки удалось увидеть нечто, похожее на бунт. В письме от 29 ноября 1838 г. он сообщал, что теперь может со спокойной совестью оставить Париж, ибо видел главное – бунт, «émeute, не большую, но порядочную»: выступление студентов против профессора[867].

Свидетелем ночных беспорядков с перестрелкой оказался и М.П. Погодин. Утром из газет он узнал, что «какая-то толпа негодяев, человек 400, разграбила вчера в 4 часа оружейный магазин Лепажа, напала на присутственные места, убила офицера и устремилася в префектуру полиции и городскую думу с криком: за здравствует Республика!..»[868]

Конечно, какой Париж без парижанок и театров! Эти темы интересовали всех русских без исключения. Характерно, но парижанки не произвели на наших путешественников ожидаемого впечатления. По мнению П. Вяземского, в Париже вообще мало красивых женщин: «На улице красивых хорошеньких женщин очень мало, этих картинных гризеток нет, следовательно, глазам заглядываться нечего»[869]. Если красивая – значит иностранка. Ему вторит Строев: «Разберите парижанку по частям: в ней нет ничего особенно прекрасного. Нет огненных, жгучих итальянских глаз; нет русской сладострастной полноты; ни английской благородной белизны тела; ни немецкой очаровательной свежести лица». Однако «отчего же Парижанка производит такое магическое действие, покоряет самых холодных, самых разочарованных байронов и оставляет глубокое впечатление на всех, кто имеет случай с ней поговорить или потанцевать»? Все дело, по мнению Строева, в том, что парижанка «…рождена кокеткою; умеет пользоваться малыми своими средствами; умом, одушевлением, чувством, часто притворным, заменяет и белизну, и румянец»[870]. «Надобно родиться, вырасти и воспитываться в Париже, чтобы стать парижанкой…»[871] Погодин о женщинах не пишет; возможно, потому, что путешествовал с женой.

Что безумно нравилось всем – это театры и театральная жизнь. Главная прелесть Парижа для князя Вяземского – именно спектакли и актрисы. И Вяземский, и Строев без ума от «упоительной» Фанни Эльслер (в 1848–1851 гг. она выступала в Петербурге и Москве с исключительным триумфом), от знаменитой танцовщицы Тальони (1804–1888), все хотят видеть «сумасводительную» качучу (один из наиболее популярных номеров Эльслер).