фр. – Д. А.) – если б кто-нибудь мог мне сказать и посоветовать – я все боюсь показаться нахалом, тем более что в данную минуту у меня нет предлога ехать»[463]. А 17 января, после выступления императора перед депутациями, Сергей Александрович порядка часа прогуливался со своим державным племянником и затем записал в дневнике: император «объявил, что говорил депутац[иям] и сказал великолепно все, все – я ликую!»[464]. Обе приведенные записи убедительно свидетельствуют о том, что генерал-губернатор Москвы был в курсе готовившейся речи лишь в самых общих чертах, никак не участвовал ни в ее составлении, ни в разработке сценария выступления.
Что же касается «плагиата» Победоносцева резолюции Николая II на докладе Дурново, то здесь можно усмотреть начало интриги обер-прокурора против министра внутренних дел – интриги, завершившейся через несколько месяцев назначением на пост главы МВД ставленника Победоносцева – И. Л. Горемыкина.
На этом фоне уместно обратить внимание на один факт, приводимый А. Ю. Полуновым. Автор вслед за Ю. Б. Соловьёвым связывает записку о самодержавии, поданную обер-прокурором императору в январе 1895 г., с речью государя о «бессмысленных мечтаниях»[465]. Признавая взаимосвязь обоих текстов, хочется указать на особенность победоносцевской записки, на которую оба историка не обратили внимания. Эта записка была написана по-французски. Указанное обстоятельство, а также само содержание записки (доказательство того, что самодержавие является единственной возможной для России формой организации власти) наталкивают на неожиданное предположение. Возможно, настоящим адресатом записки являлась именно молодая императрица, которой обер-прокурор на понятном для нее языке стремился объяснить основы государственного устройства той страны, в которой ей предстояло царствовать. В противном случае возникает вопрос: зачем Победоносцеву надо было все это доказывать императору, да еще по-французски? Тем более что на сегодняшний день не известно ни одного документа, написанного обер-прокурором Николаю II на французском языке.
Теперь историю с речью Николая II перед депутациями и реакцией на нее необходимо рассмотреть со стороны не власти и представителей высшей бюрократии, а земцев и – шире – тех, от чьего лица они выступали. И если разбирать событие 17 января в таком ракурсе, то наиболее важным представляется вопрос: действительно ли составители адресов просили самодержца всего лишь об ограничении произвола, препятствовавшего законной земской деятельности, и на тот момент были готовы тем удовлетвориться или же прошения об устранении препятствий, мешавших нормальной земской работе, были просто прикрытием конституционалистских идей?
Следует сразу сказать, что на поставленный вопрос невозможно дать однозначный ответ. Но вполне реально систематизировать некоторые факты, изложенные лицами, участвовавшими в подготовке адресов, или лицами из их круга как по свежим следам 17 января, так и уже в эмиграции, и дать им соответствующую интерпретацию.
Первым по времени появления свидетельством является статья бывшего – на январь 1895 г. – весьегонского уездного предводителя дворянства и, тоже в прошлом, гласного Тверского губернского земского собрания Родичева, который непосредственно готовил проект адреса тверских земцев. В изданной анонимно (поскольку автор находился в России и опасался преследований, даже о себе самом из соображений конспирации он говорил в третьем лице) в 1895 г. в Женеве статье (в виде отдельной брошюры)[466], посвященной выступлению Николая II 17 января, он старательно проводил мысль, что в представленных императору земских адресах не содержалось ничего противоречившего действовавшим на тот момент Основным государственным законам Российской империи. По его словам, там говорилось лишь о важности функционирования земства в официально отведенных ему рамках, о необходимости строгого соблюдения законности на всех уровнях государственного управления и о чаемом «обуздании административного произвола». Из слов Родичева следовало, что некоей общей для всех адресов формулой могло бы стать утверждение: против «абсолютизма канцелярии» – за «истину самодержавия» как «оплота свободы жизни народной и прав личности». Тут же в статье утверждалось, что виной всем перекосам во внутренней жизни страны стала политика Александра III, который под «лозунгом авторитета власти» укреплял лишь «авторитет произвола» и в результате был обречен на «бессильную борьбу с запросами времени». От такой манеры властвования Россия «устала», и поэтому со вступлением на престол молодого государя «надежды зашевелились», общество стало внимательно следить за его первыми шагами и истолковывать их как свидетельства перемен. «Этому поверили» и посчитали возможным обратиться к верховной власти с просьбами о соблюдении законности, недопущении любого произвола, «доверии к обществу». (Иными словами Родичев излагал те же самые идеи, которые, как показано выше, возмутили Тихомирова, усмотревшего в них требование «правового порядка».)
Но в ответ на эти устремления 17 января самодержавие было «противопоставлено общественной самодеятельности» и «отождествлено с бюрократией». Но даже после произошедшего Родичев оставлял верховной власти теоретическую возможность для реабилитации в глазах общественности, усматривая в произнесенной императором речи не его собственные мысли, а происки «Дурново с компанией» и констатируя пока сохраняющуюся «надежду на государя» и не исчезнувшую «готовность объяснить слова 17 января недоразумением», тем более что народ «не отождествляет еще царя с чиновниками, не видит в нем притеснителя, а ждет в нем заступника права»[467].
Через два дня после выступления императора молодой марксист П. Б. Струве написал свое знаменитое (как упоминалось выше, также анонимное, как и брошюра Родичева) «Открытое письмо к Николаю II». Этот документ выстраивался вокруг двух утверждений.
Во-первых, Струве, как и Родичев, отмечал, что земская лояльность верховной власти была абсолютной и податели адресов мечтали единственно о поддержке со стороны царя в деле борьбы с «административным произволом», тем более что, по их разумению, сам царь был заинтересован в разрушении «бюрократически-придворной стены», которая отделяла его от остальной страны.
Во-вторых, автор «Открытого письма» делал прогноз, чем обернется царское выступление: и в этом вопросе, в отличие от Родичева, он не оставлял Николаю II никакого шанса исправить допущенную им ошибку. По словам Струве, император, который позволил, чтобы его устами говорила «вовсе не идеальная самодержавная власть», но «ревниво оберегающая свое могущество бюрократия», сам уничтожил ореол, сложившийся за последнее время вокруг его «неясного молодого облика», превратился в «определенную величину, относительно которой нет более места “бессмысленным мечтаниям”». Общественность пока пребывает в «обиде и удрученности» после полученного 17 января оскорбления, но вскоре она начнет «мирную, но упорную и сознательную борьбу» во имя своих идеалов, а кто-то и подавно станет «бороться с ненавистным строем всякими средствами»[468].
Казалось бы, и Родичев, и Струве не оставляли сомнения в том, что никакого подтекста в кампании с адресами не было. В то же время другой видный участник либерального движения (в будущем, а на начало 1895 г. – преподаватель Московского университета) А. А. Кизеветтер вспоминал в эмиграции, что завуалированный посыл земских адресов был гораздо глубже и радикальнее их непосредственного содержания. По его словам, адреса явились «лишь осторожным пробным шаром, первоначальным нащупыванием почвы, а вовсе не исчерпывающим изложением подлинных стремлений прогрессивных общественных кругов». Разве что курское земство позволило себе высказать осторожную надежду на то, чтобы мнения земцев выслушивались, в том числе и по проблемам, затрагивающим «общие интересы», а не только касающимся местных нужд. Между тем, как подчеркивал Кизеветтер, Родичев при обсуждении тверского адреса четко обозначил перспективу, которую надо иметь в виду, – «необходимость конституционных гарантий» [469].
Очень симптоматично, что это признание своего бывшего товарища по кадетской партии решительно оспаривал Маклаков. Что касалось приписывания Родичеву якобы произнесенных им слов о «необходимости конституционных гарантий», то в его воспоминаниях, вышедших в эмиграции, воспроизводился текст адреса, и ни слова о конституции в этом адресе не было. Близкой по смыслу являлась фраза: «Закон, ясное выражение мысли и воли монарха, пусть господствует среди нас и пусть подчинятся ему все без исключения, больше всего и прежде всего представители власти». В этих словах, по мнению Маклакова, не содержалось «намеков на конституцию», а под законом подразумевались «мысль и воля монарха».
Из упования Родичева: «…голос этих (в смысле, народных. – Д. А.) потребностей, выражение этой (в смысле, народной. – Д. А.) мысли всегда будут услышаны государем, всегда свободно и непосредственно, по праву и без препятствий дойдут до него», – делался вывод, что если здесь и содержался намек, то имелось в виду лишь «совещательное представительство при самодержце» (что, несомненно, уже выходило далеко за пределы Основных законов!), при этом самодержавие как политический режим «остается незыблемым», в полном соответствии с известной формулой: «Народу мнение, воля государю». (Что это, как не попытка «загримировать» Родичева под Ивана Сергеевича Аксакова, как не очевидная аллюзия на проваленный в 1882 г. М. Н. Катковым и тем же Победоносцевым проект Н. П. Игнатьева созвать Земский собор?) Автор воспоминаний допускал, что Родичев теоретически «мог в душе думать иное», вместе с тем «иного он не сказал».