— Я… тебе неприятно? Скажи! Если ты не хотеть, ничего нет у нас. Ты скажи…
— Нет, Петер, нет! — она огляделась и, убедившись что они одни, погладила его по щеке, сникла, прижавшись к плечу.
— Это наверно пройдет, — жарко зашептала в рукав его голубой рубашки, — ты… мне было с тобой хорошо, правда… Очень!
Она запнулась, спазм в горле мешал говорить. Но быстро справилась с собой.
— Петер, ты не думай о плохом, не надо. Все… хорошо. Просто мне очень нужно съездить по одному адресу. Это сейчас для меня самое главное. Съездить одно. Только одной — ты, пожалуйста, меня отпусти. А потом я, может быть… все образуется. Ну, то есть, все будет хорошо. Все наладится, понимаешь? А сейчас я сама не своя — пойми!
— Хорошо. Я ждать тебя. Каждый час. Каждое время… Ты придешь?
— Завтра. Я приду к тебе завтра!
— Надя, я… Скажи, что ты! Как мне помощь для тебя? Я не понимаю.
— Петер, не волнуйся за меня, я в порядке — я знаю!
Она поднялась, Петер тоже поднялся, обнял, поцеловал.
Этот его поцелуй, — такой глубокий и нежный, — все в ней перевернул. Надя на секунду оттаяла, взглянула на него, будто хотела что-то сказать, но только без слов уткнулась ему в плечо — лбом, на миг, на мгновение… и снова заледенела. И чуть не бегом пустилась к выходу с верхней сцены.
Перед нею внезапно — как удар, как мгновенное озарение — возникли темные провалы глаз с красными прожилками на белках. Глаз Рамаза, с ухмылкой глядящего на нее. Она вдруг поняла, что Ларион — там, на Щелковской! Что Рамаз нарочно направил её по ложному следу, чтобы убрать с пути. Это он был за рулем той машины — там, на пустынной улице… Нет, она не видала его воочию — она его просто учуяла. Не тогда и не там — сейчас! Как сейчас угадала и то, что в нем и есть средоточие того ирреального зла, которое намерено стереть её с лица земли. Это зло воплотилось в нем… И она должна это зло победить!
К метро!
Жизнь положила её на лопатки и, усмиряя, вела к постижению своего потаенного смысла. И движение мысли должно было опередить бег! И Надя рвалась сквозь толпу, на ходу поправляя полы платка, которые соскальзывали с плеч и путались на груди. И мысли её заклинивало… и тогда она запечатала их молитвой.
Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную!
Господи, я растерялась! Все горит внутри… Как мне вырваться из этого проклятого круга? Какая… какая же радость жила во мне! Какой легкий веселый полет над миром знала душа! Да, так и кажется, что не жила, а летела, — наивная и доверчивая, — и земля цвела для меня даже зимой… Я жила от весны до весны — я знала, что это светлое состояние духа — как данность! — неизменно во мне. Как утро! Как зелень кустов шиповника, поджидавших у калитки на даче… Эта радость, словно незримый покров, осеняла меня… и что бы со мной ни случилось, что б ни сбивалось с ритма, жизнь обещала: все образуется… и снова ты полетишь над землей, благословенной и чистой! И вот он остыл — этот свет. Угас внутри. Живу как пустая могила, затоптанная ногами. Чьими ногами? Кто это сделал со мной? Муж? Тот ублюдок, пролезший в окно? Доморощенный мафиози Струков… Рамаз… Менты приуральские… Или тот человек в пальто?
Нет, — полыхнуло в сердце огнем, — этосделала ты. Ты сама! И никто, слышишь! — никто в этом не виноват…
Никто не в ответе за то, что душа твоя смялась и скорчилась. Силу не так-то легко подмять! А если такое случилось, то значит настоящей силы в душе и не было… Так — броженье одно. Порхание по поверхности!
Эк я козыряла — не умею проигрывать! Все сама! Боже, какая глупость! В чем для меня был выигрыш? В чем правда? В своем упрямом хотении. В эгоизме… В нем и больше ни в чем.
Самодурка! Вынь ей да положь! Володька — он и расшибся-то об это мое своеволие. Он устал от него. От меня! Может быть, где-то в глубине души, сам не отдавая отчета, он надеялся, что я схвачу его за руку крепко-прекрепко — и вытащу на свет Божий! Оторву от потребительской психологии, от желания легкой наживы… от суеты, наконец. Что я — сильная! Что я — настоящая… А я его подвела. Потому что не захотела черной неблагодарной работы, не захотела руку ему протянуть и тащить — день ото дня! Вверх тащить — к стремлению укрепить свою душу. Вверх — к вере, надежде, любви… а не вниз — к успеху, к деньгам…
Что греха таить — он ведь чувствовал, что мне вовсе не безразличен весь этот хлам — развлечения, безделушки, богатство… Выходит, цельности-то во мне и нету! Нет её — и пора, милочка, это признать. Значит, когда хочется — морду кривлю и воплю, что ни день: фи, как пошло! Фи — как примитивно! Это же жизнь обывателей… А у меня, мол, душа утонченная такого мещанства не переносит… Я хочу жить по-другому. Ах, какая цаца! А он — Володька — ждал от меня именно цельности. И последовательности. Ждал, что все это — на полном серьезе. Что я знаю дорожку к этой — другой жизни! А вопли мои и сопли оказались на деле всего лишь соплями… Бабским вывертом! А он надеялся на меня. Верил, что не такая как все… У самого стерженька не хватило — вот и понесло его… вдоль по Питерской. Милка это ведь только следствие, только закономерный результат нашего с ним взаимного недовольства собой и друг другом…
И душу его я не сберегла. Не отстояла…
А родители? Мама? Это ведь за счет её сил, её самоотверженности закончила я училище. Да, не спорю — и сама потрудилась! Но не сдюжила бы, если б не мама, которая вывезла, вытянула меня ценою своей скрученной в узел души… И душа у неё сникла от страха, от боли за меня, за мои небольшие силенки. Перелила в меня все, что у самой было, выкачала всю кровушку и напитала ей мое сердце… А теперь не живет — только мучается. Отца догрызает! Страхи, вечные страхи… Бесконечное ожидание близкой беды. Бесконечное пристальное приглядывание к моей жизни как через лупу! И каждая песчинка, соринка в этой лупе кажутся ей гибельными для меня. И алкоголь, почти неизбежный в артистической среде, и подруги… Володькина душевная пустота… Все ей кажется во мне и со мною не то и не так!
А может, она права? Может, и вправду… Так ведь у Комиссаржевской…
Эти мысли волна за волной захлестывали её, когда Надя, прыгая через ступени, летела вниз по эскалатору. В последнюю секунду успела вскочить в вагон, двери захлопнулись за спиной и, пошатнувшись, она ухватилась за поручень.
Бедная мама! Ей не объяснишь, что когда целиком растворяешь свою жизнь в жизни ребенка, особенно уже взрослого, — это разрушает и твою собственную жизнь, и жизнь того, над кем ты трясешься! И вместо доверия, близости, того единственного, о чем стоит заботится, — рождается отчуждение, в котором тонут все привычные, набившие оскомину материнские наставления, которые уж невозможно воспринимать всерьез…
Маме уже нечему меня научить. Потому что она так испугалась жизни, что в какой-то момент просто спрятала голову под крыло, чтобы, не дай Бог, не увидеть её истинного лица. И сама жить попросту перестала. Она, бедная, не живет, а подменяет жизнь с её неизбежным риском, разочарованием и потерями, — подменяет вырезками из газет, которые приносит мне с неизменным и убийственным постоянством… Приносит чей-то опыт и вымысел, присваивая эту чужую полуправду себе и часто не замечая, что смысл какой-то одной заметки прямо противоположен смыслу другой… Газетную мишуру — горстями, лекарства — горстями… и магазины, магазины… не для того, чтобы что-то купить, а затем, чтобы убедиться: жизнь продолжается… Вот она, — на прилавках, в ящиках и в палатках, — разноцветная, кислая, сладкая… пресная. Ох, какая же пресная твоя жизнь, мама! Милая моя. Я ничем не могу тебе помочь…
А если смогу? — Надя прикрыла глаза. — Если останусь жива, если этот морок отступит, — смогу! Когда сама сумею с увереностью сказать: мама, не бойся за меня! Я живая. Я не испугалась жизни. И выжила… Я выросла. И стала взрослой. И смогу теперь сама позаботиться о себе… и о тебе, моя бедная!
Матерь Божия! Это Ты подвела меня к этой черте. Чтоб смогла я, блудная твоя дочь, — взглянуть на себя. И не испугаться правды… И стало это возможно только благодаря творчеству — тому пути, который позволяет разглядеть в земном отблеск Небесного…
Заступница! Я оступилась перед светом Твоим, я не сумела приблизиться… Мой грех, мой хаос — они не позволили мне вместить даже слабый отблеск, тень присутствия Твоего огня. Твоей всепрощающей благодати!
Как мне прорваться к Тебе? К пути, который мне предназначен? Может быть, если смогу станцевать эту роль, — я на верном пути? Как уйти с поверхности в глубину? И перестать пробивать стенку лбом в своем преступном самоутверждении, которое крушит все вокруг… Как душу свою оживить и вплести её в тот незримый узор тварного мира, который доступен и внятен только Тебе…
Мысли мерцали как огоньки фонарей за окнами злосчастного абаканского поезда — высверкивали из темноты, мгновенно сливаясь в единую линию света. Надя не знала, куда вынесет её этот путь, этот поезд и верна ли дорога, но свернуть с неё уже не могла. А только пыталась поспеть за потоком сознания, чтобы удержать его в памяти, чтобы не смыло его взбесившимся ритмом секунд, которые перехлестывали через край, угрожая низвергнуть в небытие…
Да, — вспыхнуло в ней, — только в творчестве путь! Восстановление порванного в земном. Смыкание души с сокровенной ведущей волей. Оно как магнит, который притягивает к любви, — той, которая творит мир… И если творчество станет молитвой, побегом ребенка к Отцу, зовущего блудного сына домой, то творящая сила становится безграничной. И тот, кто встанет на этот путь, находит себя. Он идет к себе истинному, он рождается заново и узнает в себе силу, которая соединяет миры, — юдоль земную и Небеса, что её сотворили. Эта сила до срока таится в душе и называется силою духа… а иные зовут её по-другому: любовью.
Она, — покачнулась Надя, — эта любовь… как семечко. Зарытое во влажной сырой земле. Оно начинает расти, разбухать тут — в грешной юдоли земной, чтобы прорвать оболочку. Чтобы восстать и выйти к благодатному свету.