ой мне дар!
— Нет, это ты подарила. Знаешь, я люблю этот город. Москва. Потому что есть ты. Твоя страна… я приехать случайно. Я увидел силу — эта сила есть как река. Как Рейн. Когда он выходит из берега. Это так… Только такая боль… я знать нет. Никогда! Все! Больше говорить нет! Слова нет… Ты… завтра премьера. Надо отдыхать. Потом я тебя видеть снова. Лети, meine liebe! И… как вы говорить… прощай!
Он тяжело поднялся, поцеловал её руку и, неестественно выпрямленный, весь словно выжженный изнутри и от этого почти ничего не видящий перед собой, вышел из гримуборной.
Какое-то время Надя сидела молча. Потом заплакала. И, борясь со слезами, открыла старое издание Метерлинка, — эта книга в оливково-зеленом переплете все время лежала на её столике, — и начала читать вслух, то и дело утирая глаза и всхлипывая.
«Ужели там вверху начертано, что нет прощенья, что любовь навеки проклята и нет ей искупленья? Поведай мне, открой!.. Нет, не погибла я, коль не захочешь Ты… Молю я о возможном! Один лишь только знак; о, небольшой лишь знак, чтоб я одна видала… И если тень лампад, что на лице Твоем покоится смиренно, подвинется на волос, я не уйду отсюда!.. Я не уйду отсюда!.. Взгляни же на меня, о Пресвятая Мать, я превращаюсь в зренье, я жду, я жду, я жду!..»
Надя закрыла книгу, немного успокоилась и взглянула на лампадку перед иконой. Тень на стене не двигалась…
В день премьеры Надя заперлась в гримуборной задолго до начала спектакля. Костюмерша уже зашнуровала и зашила ей костюм на спине — длинную струящуюся тунику, стилизовнную под монашеское одеяние. На голове её был намертво закреплен парик: по спине рассыпались волной длинные — ниже пояса — золотистые волосы. На них — прозрачное покрывало, обрамляющее лицо и заколотое под подбородком.
Надя сидела, выпрямившись и пристально глядя в зеркало. На лицо её падала тень от зажженной лампады.
В дверь постучали. Она не хотела открывать, но стук повторился неугомонный, резкий, настойчивый. Вздохнув, она поднялась и повернула ключ в замке. В гримуборную вплыл необъятный букет хризантем, а за ним появилась Маргота.
— Привет звездам российской сцены! На-ка вот, и чтоб не вздумала мандражить! Это не поздравление, — рано тебя поздравлять, — это просто чтоб душа успокоилась. Гляди на них и ни о чем не думай! Все будет хорошо! Поняла? — она поцеловала подругу.
— Ты чего днем не зашла? Мы же договорились…
Надя разворачивала хрустящий целлофан, стараясь не глядеть на подругу. Ее появление, да ещё с этим букетом, было сейчас не к месту и не ко времени.
— А я… гуляла.
— Чего-чего?!
— Гуляла! По городу. Знаешь, есть в Москве всякие садики, дворики… бульварчик Тверской!
— И много нагуляла?
— Ладно, хватит ерничать! — Маргота устало рухнула на стул в углу гримуборной, обхватила руками колени и прикусила губу. — Разговор наш все из головы не идет. То, что ты мне наговорила, — это…
— Маргота, ну что ты… — Надя подошла к ней, хотела обнять, но Маргота резко вскочила и оттолкнула её. — Да, что с тобой?!
— Что? — та сорвалась на крик. — Я артистка балета, понятно тебе? Балерина, а не святоша! Лампад понавесила… Может, в самом деле тебе не по роли, а по жизни пора в монастырь?
— Да нет, вроде пока ещё не пора… — сказала Надя спокойно, сняла со спинки кресла длинную шаль и плотно в неё укуталась.
— Ах, как мы вошли в роль! Святая ты наша! Может, скоро начнешь творить чудеса? У меня уж все уши в лапше: ах, надо нести свой крест, себя не жалеть… Слушай, дотронься ты до меня, убогой, — может, прозрею, а?!
— Пожалуйста, упокойся.
— Я понимаю — боишься отстать от моды. Сейчас все, кому не лень, в церковь ломятся, так сказать, духовность обозначают… Только теперь, знаешь что самый писк? Белая и черная магия! Салон Алевтины — слышала про такой? Да, их до кучи — этих салонов: моментальный приворот, верну любимого навсегда! Все кругом ясновидящие и у всех результат сто процентов! Так что ты со своими лампадками от жизни отстала! Давай-ка — наверстывай пока не поздно, а то как-то нехорошо — знаменитостям надо впереди прогресса бежать! Про тебя вон ещё до премьеры уж все газеты пишут, — событие, мол! — а ты сидишь тут со своими иконами как бабка старая…
— Марго, милый ты мой дружочек, не шути с этим… пожалуйста!
Надя крепко обняла подругу за плечи, уткнулась носом в её макушку… Маргота сразу вся как-то сникла, замерла, а потом крепко стиснула Надины руки.
— Ну, не дура ты, Надька? — она указала кивком на лападу. — Ну, куда тебя понесло? Один тебя, считай, бросил. Другой избил. Третий изнасиловал! И ты так вот спокойно с этим живешь… Так это все оставляешь!
— А что мне делать по-твоему?
— Мстить! Драться! — Маргота подскочила и стиснула кулаки. В её голосе зазвенел мстительный злой азарт. — Не давать себя в обиду. Иначе растопчут, дура! Сейчас время такое — биться надо за жизнь! Да, как ты можешь прощать мужикам? В них же все зло! Они же тебя… предают, унижают… не знаю, что! И этот твой Грома. Ты ж его любишь! Я же баба — я все вижу! А он женат. И мозги тебе пудрит. Где вот он? У тебя премьера, ты места себе не находишь… а он? А?! Не-ту-ти!!! — Маргота вложила в это последнее слово, расчлененное по слогам, всю свою боль, и обиду… и ненависть к мужикам, к жизни, которая не задалась. — Высосет он из тебя все — молодость, лучшие годы… Надька, брось ты думать о нем, брось, Богом прошу!
Надя некоторое время молчала. Потом присела на корточки возле подруги, обхватила ладонями её нахмуренное, отчаявшееся лицо… Поцеловала. И Маргота приникла к ней, как к крепостной стене, и так, прижавшись друг к другу, сидели они какое-то время.
Включили трансляцию. И голос помрежа, пожелавший удачи всем участникам премьеры, пригласил артистов подготовиться к выходу на сцену — до начала спектакля оставалось каких-нибудь сорок минут.
— Вот ты говоришь — все зло в мужиках… — тихо, вполголоса начала Надя. — А другой скажет — в бабах! В коммунистах или демократах или ещё невесть в ком… И никто, — понимаешь, никто! — даже не почешется в зеркало на себя поглядеть. И все мы такие. Эдакие прижизненные памятники самим себе… Мы же нежить, Марго! И надо было земле поплыть под ногами, чтоб я хоть что-то поняла и… — Надя заплакала. Жалобно, как ребенок. — Ты пойми, это не поза! Понимаешь, Он ждет нас! Ждет, когда мы очнемся. Он в нас верит. И мы… мы нужны Ему. Может, только за этим и пришли сюда, в этот мир, чтобы это понять.
— Кто ждет-то? — утирая слезы подруге, шепнула Марго.
— Ее Сын. — Надя обернулась к иконе.
— Ну, ты, подруга, того… поехала! Ждет! Больше Ему делать нечего! Маргота резко дернулась и кинулась к двери. Но у порога, точно споткнувшись, обернулась, с усилием сдержала себя и выпрямилась. — Надь… ты прости меня. Перед спектаклем… явилась и вот — голову тебе морочу. Я тебе, конечно, завидую, сама знаешь. Я ведь совсем другое пришла сказать. В нашем возрасте люди почти не меняются. А ты… как бы это сказать… Ладно, скоро твой выход, прима-балерина — тебе сосредоточиться надо. Дай тебе Бог! Ну все, пошла в зал — за тебя кулаки держать…
Маргота вылетела из гримуборной. Надя вновь заперла дверь и встала перед иконой, стиснув на груди руки и закрыв глаза. Ее губы едва заметно зашевелились. Тень от лампады стала расти, она покрыла её, но Надя этого не замечала…
После премьеры, которая прошла с настоящим большим успехом, — Надю вызывали бессчетное число раз, что свидетельствовало: родилась новая звезда! — её поджидали у шестого подъезда мама, сестра Люба и Николай. В руках у него был скромный букетик ирисов. Мать стояла поодаль, прижимая к груди свою сумочку, — такая старенькая, милая… По изжелта-бледному её лицу текли слезы. Надя кинулась к ней.
Когда они обе чуть успокоились, Любка бросилась к сестре с поздравлениями, но Николай с напускной суровостью оттеснил жену и, поцеловав Наде руку, вручил ей букет.
— Розы ты, поганка, не заслужила! Будешь себя хорошо вести — может, и розы получишь! Хотя, надежды мало. Если человек идиот — это надолго! сообщил ей Николай деревянным тоном, а потом расхохотался, видя как она потупилась. — Ладно, Надён, проехали… Все хорошо, что хорошо кончается. Но дури в тебе, мать, много! А вот танцуешь ты… обалдеть! Прости, не знаю, как у вас принято говорить… Я как будто на другой планете побывал.
Любка рассерженно отпихнула мужа — мол, не знаешь — так и молчи, болван! И кинулась тормошить сестру, зацеловывая и тараторя всяческие восторженные слова. Ужинали они у Любы с Колей — Наде все эти дни перед премьерой было не до домашних хлопот, и приготовление праздничного стола Люба взяла на себя. Темы болезненной не касались. Вернее, двух тем: практически совершившегося разрыва с Володей и недавних страшных событий… Мама о них не знала, Люба — догадывалась…
И все-таки Надя не выдержала — улучила момент, когда Любка с мамой задержались на кухне, и, побледнев, спросила:
— Ну что?
— А ничего! — Николай закурил и пустил дым колечками. — Что ты хочешь услышать? Что все покаялись и стали хорошими мальчиками? Ну, чего уставилась? Желаешь, чтоб отрапортовал? Говорить-то особо нечего — не стали мы пока никого брать. Весь канал отследить нужно. А это ведь не так просто, как сама понимаешь… Чертовски долгая это работа, Надён! — он перехватил её умоляющий взгляд. — Чего, хэппи энд тебе нужен? Так ведь это не театр… Любань, скоро горячее?
Он выдержал паузу, задавил в пепельнице окурок и примирительно поглядел на нее.
— Эх, выдрал бы тебя, коли б не была бабой! А Рамаз твой помер. В тот же день. Как ты позвонила мне с Юго-Западной, мы — на Щелковскую, а он и… Да. То ли от передозировки, то ли… не ясно мне. Тут вообще в этом деле до черта неясностей. Ну, да не впервой, справимся! А ты чтоб близко больше не совалась, поняла? Трясись тут за нее! Балерина… — Он хмыкнул, поднялся, обошел вкруг стола и крепко обнял её. — Ты нам всем живая нужна. Вон от тебя сколько радости! Я вообще-то к балету равнодушен, а тут… Молодец! Валяй в том же духе! Ну что, бабоньки, жрать в этом доме дадут?