Самое длинное мгновение — страница 28 из 36

— В город-то когда?.. Серафима!

Она каждый раз отвечала вопросом, ненужность которого сама понимала:

— А чего нам там?

А Семен охотно переспрашивал, будто только и ждал такого интереса:

— Чего нам там? — и начинал объяснять в который уж раз одними и теми же словами: — Житье, я так считаю, в городе легкое. Я в завод, ты — в торговые сети, предположим. Отробили свое и гуляем себе по асфальтам с газонами. На автомобиль можно скопить.

— Непривычные мы, — вяло возражала Серафима, уже мучаясь ненужностью произносимых ею слов. — Вот как городские на нашу жизнь переделаться не способны, так и мы…

— Поедем, поедем, поедем, — на разные лады повторял Семен. — Ничего меня здесь не держит.

Разговоры эти он начинал как бы мимоходом и вроде бы не настаивал, но каждый раз Серафиму охватывала долгая тревога.

Тревога же и заставляла ее перебирать свою жизнь, искать в ней каких-нибудь ошибок, что ли, несуразностей, оплошностей. Жизнь как жизнь. В кино такую и показывать неинтересно… Раным-рано вставала Серафима и до ночи спины не разгибала. Работу она любила всякую. Вот даже воду носить с-под горы. Объяснить она не умела, что это с ней происходит, но бралась за работу, предчувствуя что-то неожиданное. Такого, конечно, не случалось, но тяжелые ведра с водой оказывались живыми, и Серафима всем до острой тяжести напрягшимся телом успокаивала их, чтоб не раскачивались. Коромысло сливалось с широкими ее плечами, и будто оно само оплетало плечи и руки, а не руки его. И не просто ноги упирались в землю, а она — земля-то! — стелилась под них, вроде бы тоже работала. Все живое растет, все живое работает. Рост — это и есть работа… И каждая косточка в теле, каждый даже самый маленький мускулок жили.

И часто думалось Серафиме: всю бы жизнь уставать вот так, как сейчас — то ли от работы, то ли от радости, что работа пока легко дается…

Первую такую радость она испытала давно, когда еще Симкой была.

Зима пришла снежная, хорошая. По всем приметам впереди был урожай, но как протянуть до зеленой травки хотя бы… Положение-то с кормами — аховое. Ни разу, правда, не случалось, чтоб их не привезли на фермы к сроку, но в том-то и беда, что случиться это могло со дня на день, и привозили кормов-то в обрез… А тут и это грозило сорваться, тогда и объясняй скотине, что есть надо в меру, и только солому…

Симка сидела в правлении за печкой, грелась и сладко млела от тепла и полудремоты, — только что за восемь километров притащилась из школы, где после уроков еще краковяк к смотру разучивали, — временами почти засыпала, но вздрагивала и прислушивалась, как скандалят с ее отцом, председателем, колхозники.

Потом ввалилась целая компания, промерзшие, злые, уставшие, лучше не тронь. А у Степана Ивановича именно к этому времени и кончилось терпение.

Слово за слово — разматерились на чем свет стоит.

На фермах ни килограмма кормов, все подскребли. Сено возили по глубокому снегу, по сверкающей целине.

— Жилы-то рвутся! — кричали бригадиры. — И у нас, и у скотины!

— Жалеть надо! И нас! И скотину!

Выкричались, замолчали. Дымили цигарками, рассуждали уже степенно, обстоятельно: не впервой выкручиваться-то.

Вокруг в полях была закопана картошка, да не поставили вешек в свое время, прикинули вроде бы с научной точностью: к весне, не раньше картошка понадобится, когда снег осядет.

И вот сейчас чесали затылки. Богатство, спасение лежало под снегом, а где, в каких местах? Какой дурак согласится в чистом поле ковыряться?

— А коровушки-то есть хочут, — сказал кто-то ехидно, — и свиньи, будь они неладны, мордами-то в корыто тыкаются.

Степан Иванович долго ждал, надеясь, что кто-нибудь вспомнит о картошке. Но все, словно сговорившись, толковали о чем угодно, только не о ней.

— Картоха-то есть, — сказал Степан Иванович.

Вдруг один из бригадиров в крике ответил за всех:

— Никто не пойдет! Не найдешь дураков!

— Дураков искать не стану — тоже криком ответил председатель. — Чего их искать? Они завсегда на виду! И базланят еще! А умных вот поискать надо. Без вас найду.

Ругались не потому, что не понимали или не хотели, а просто по крестьянской привычке не могли не поерепениться до поры до времени, чтоб потом вроде бы милость руководству оказать: дескать, ладно уж, согласимся уж, выручим уж… И Степан Иванович знал о такой привычке, сам таков был, а тут послал всех подальше, обозвал всяко — и остался один.

— Чего это ты? — удивилась Симка. — Покричали бы и…

Отец, соглашаясь, кивнул и объяснил:

— Нерва у меня слабая стала. Особенно на животноводство. Да и неволить их тоже нельзя. Я виноват, мне и отвечать. А к утру кормов… почти нету. Припрятано у меня в одном месте, да этого маловато. Ну пошли. Утро вечера сознательнее.

Сестры Симкины собирались на вечеринку.

— Давеча я вам про картоху говорил, — словно между прочим да о каком-то пустяке сказал Степан Иванович. — К утру найти надо. Такова задача.

Дочери до того громко заголосили, что мать — Манефа Алексеевна прикрикнула:

— Полоротые!

— Кто пойдет? — спокойно спросил отец.

То ли Симка принаряженных сестер пожалела, то ли угрюмого, всегда усталого отца, то ли обеспокоенно смотревшую на всех мать, а скорее всего поняв, что отец в случае чего пойдет сам, но негромко, почти неожиданно для себя ответила:

— Ладно, тогда я.

Одевалась она долго, уже со страхом думала: на что согласилась? Темень, мороз. Вместе с тем в сердце теплилось что-то радостное, даже игривое, неуловимое, — чего бы это?

Выйдя за деревню, Симка встала на широкие короткие лыжи. За ней волочился пучок тоненьких жердочек, привязанных веревкой к поясу.

Мела поземка.

Под лунным светом снег был с голубым отливом. Симка ни разу не видела живого моря, но сейчас ей подумалось, что оно, верно, похоже на это поле. Она даже физически ощутила его глубину; казалось, что она идет по-над бездной, как по застывшему морю.

Ветер продувал Симку насквозь, добирался до самых закрытых мест, и только ступням в шерстяных носках да под животом было жарко. Она подумала, что надо бы повернуть обратно, тогда лицо оттает, а потом пойти бы в ту большую избу на вечеринку, в уголке бы с кем-нибудь из парней посидеть; ухаживать за ней, конечно, никто не будет, без нее девок хватает, а все одно голова там кружится…

Бессмысленной и обидной показалась затея искать в море крупинки песка.

«Дура я, дура! — чуть не крикнула Симка. — Всю-то жизнь я дура!»

Ей захотелось замерзнуть, околеть, как пронеслось в голове, чтоб пожалели потом, кого в поле ночью послали…

Ветер, дернувшись несколько раз, вдруг утих. Симка вытащила из пучка жердочку и воткнула ее в снег; прошла несколько шагов, снова воткнула жердочку. Пусто…

Хрустел под лыжами наст.

В голове, в висках стучало.

Почему вот опять на трудное дело пошла она, Симка, а не старшая или средняя сестра? Им погулять охота, да и надо. Их кавалеры ждут. А у нее кавалера нету. И не будет. Никогда… Поплакать бы сейчас в самый раз, но снова ветер задул в лицо. Отца ей жалко — он бы пошел сам. Он такой. Тогда бы Симке было стыдно…

Тут она вспомнила, что голодные коровы сначала мычат удивленно, а потом — жалобно, обиженно, нудно, а потом вроде бы даже тревожно, а под конец — нехорошо как-то… и глаза нехорошие у них, неживые будто.

Симка остановилась и прислушалась. Неведомая, пока еще едва ощутимая сила шевельнулась в ней и повернула ее чуть влево. Пройдя несколько шагов, Симка, разгоряченная надеждой, боясь поверить радостному предчувствию, не сразу взялась за жердочку. А жердочка стала тяжелая, а руки — слабые.

Еще помедлив, Симка проткнула жердочкой наст, прижавшись к ней щекой, и… упала в снег; перевернулась на спину и заплакала. Лежать было приятно, но она всунула ноги в ремешки лыж, кое-как поднялась.

Сзади подкрался страх, Симка бросилась от него дальше в поле. Страх не отставал, словно выбирал момент для удара. И ей подумалось, что пока она бежит, страх ее не нагонит, но если она остановится, страх сожмет ей сердце и проморозит ее всю насквозь. Симка остановилась и едва не закричала, потому что страх сразу же охватил ее и острым холодком начал проникать в сердце. Она оглянулась, прошептала испуганно:

— Срамота… трусиха…

Она сунула шубенки за пояс, дунула на ладони и резко воткнула жердочку в снег. Жердочка уперлась во что-то твердое.

…Домой Симка вернулась, когда родители давно уже легли, а сестер дома все еще не было.

— Ну? — спросил отец, и она уже знала, что после ее ответа он встанет, сядет у печки, покурит. — Сколько?

— Шесть.

Отец прошел до печи, закурил, сказал:

— И то ладно.

Симка хлебала щи прямо из чугунка, давясь, и вся дрожала от радости, будто вернулась с вечеринки, а там за ней здорово ухаживали, ну прямо как за ее сестрами, и такого ей наговорили, что до сих пор все тело горит…

Она забралась на полати и вскоре уже спала, громко и весело посапывая…

Серафима шла по лесу истомленная и зноем, и усталостью, и тоской; отдыхала на ходу, ненадолго опираясь руками о стволы берез. Лесная прохлада никак не могла пробиться сквозь ее разгоряченную кожу, казалось из-за того, что и тоска тоже жаркая, вроде бы везде она даже снаружи…

Нет, нет, чего-то Серафима в жизни потеряла, внедогляд обронила, сначала и не заметила, а сейчас поди разберись, чего недостает.

Может, с девичеством рано рассталась? Не успела толком подождать, погадать, посомневаться? Или просто испугалась: этого проворонишь, а другого вдруг не будет? Ведь до сих пор мало мужиков в сельской местности. Кажется, вроде бы и должно их хватать, а нет. Город их как болото засасывает. Вон Зойка-то Полыгалова красавица какая была, на всю деревню слышно было как она над ухажерами насмехалась, выбирала да выбирала, который наиподходящий, а опомнилась, когда в ее сторону мало кто и смотреть желал. Вот и пошла в чайную официанткой, к водочке приохотилась да еще кой к чему. И — нету девки…