Самое длинное мгновение — страница 30 из 36

— Иди давай. Позлила мужика, и хватит.

— И не злила я, — тоскливо отозвалась Серафима. — А чего вот мне делать прикажете, если он в город давно собрался? И дом там присмотрел, а потом, говорит, и квартира будет… со всеми удобствами.

Загудели тут односельчане, кто за Семена, кто против, а Степан Иванович разорался. Дескать, а кто велел такого в мужья выбирать? Уж лучше бы в девках оставаться да хоть в разгул, чем…

Манефа Алексеевна выждала, пока у него в горле пересохло, и заговорила, когда он взялся за стакан:

— Ты бы хоть единова не орал, а прикинул, что к чему. Потолковал бы с ним. Дело-то ведь серьезное.

Когда Серафима пришла домой, муж не храпел как обычно, а мурлыкал почти, радостно так опал, будто жена под боком. И до того ей не захотелось даже прикасаться к нему, что она, раздевшись, долго сидела на табуретке, пока не замерзли ноги; не успела в темноте до кровати дойти, как озябла вся. Тело-то у нее большое, холоду в себя много взяло, пришлось ей на печь забираться, отогреться. Потом Серафима тихонько перелезла через Семена, спиной прижалась к стене, а он привычно искал правой рукой жену, мурлыкал почти, а не храпел, как мужику после выпивки положено.

Серафима — не зареветь бы! — вдоль стены отползла, колени поджала и — заплакала. И стыдно ей было неимоверно, надо же до такого довести, чтоб не хотела своего-то… Да не дал муж поплакать вдоволь, к обязанностям склонил, черт…

Утром он грубо сказал:

— Разговаривать со стариками об этом больше не будем. Я так считаю. Чего гусей дразнить? Просто уедем. Документы вот только бы оформить.

— Да не поеду я! — вдруг вырвалось у Серафимы. — Да ни за что не поеду! Отца с матерью не брошу! И хватит тебе! И кончай эти разговоры! Не поеду!

Семен не ответил. Не счел нужным.

…Вот и жалась сейчас Серафима к березе, больно жалась к холодному стволу, будто надеясь, что прикосновения эти отвлекут ее; о чем бы угодно думать, только бы не о том, что словно каленой занозой засело в затылке… Зачем со мной так? Живут же люди обыкновенно, и я так хочу, а не получается. Любую, верно, из деревни в город помани из молодых, конечно, и уговаривать не придется, поревет немного — для родителей, подмигнет подружкам и… А я не могу, не могу я… Или от телевизора все это? Пока его не было, жить проще было. А в нем столько интересного показывают, что иной раз страшновато делается: жизнь-то, оказывается, какая большая и разная!.. И чего только на земле-то не происходит! А как домой после телевизора придешь, думать надо, вспоминать. И про себя, и про мужа, и про детей, и про всю жизнь… Но ничего не успеешь придумать, спать надо — вставать-то чуть свет да и за работу. Права у нас с мужем, конечно, одинаковые, но обязанностей у меня больше… Вот задумал сейчас мне жизнь поломать — и поломает, не беспокойтесь! И ничего мне тут не придумать… Опять же правильно говорят, что жизнь куда лучше стала. Кой-кто в деревню возвратился. Хор свой завели в новом клубе. Лекторы ездят. Кино каждую неделю. Специалисты с образованием появились. И все одно — город где-то там маячит, утягивает к себе…

Лет десять, что ли, назад, приезжала к ним тетка, городская материна сестра… Нет, не десять, а поболе лет назад…

В день приезда Манефа Алексеевна повела сестру в баню, шепнула на всю избу:

— Девок моих посмотришь.

Она предложила это с такой же гордостью, с какой потом приглашала (но сестра не пошла) смотреть живность, что и покоробило городскую родственницу и о чем она и заявила вслух.

— А чего? — невозмутимо отозвалась сестра. — И то живое, и это. Хозяйство. — И сама смеялась своей шутке.

Трое дочерей ее — рослых, налитых молодостью, здоровьем, избытком женственных сил — с деревенской откровенностью подшучивали друг над другом, хлестались вениками, хохотали, пронзительно визжали, вскрикивали — как под ножом, охали, ахали, крякали. Когда же они устроили на полке возню, мать разогнала дочерей крепкими шлепками, приговаривая весело:

— Замуж вас, дур, надо, — замуж!

— Хоть сейчас! — крикнула старшая, схватила мать в охапку и опрокинула на полок. Манефа Алексеевна сама разыгралась и не успокоилась, пока сестра не сказала:

— Пора домой. Устала я. Да и не угореть бы.

Девушки сидели в предбаннике красные, разомлевшие, примолкшие, исподтишка разглядывая тонюсенькую тетку, которая рядом с ними походила на девочку.

— Чего вытаращились? — весело спросила мать, которая тоже не торопилась одеваться. — Брысь отсюда!

Симка осталась помогать матери.

— Ведро кваса сейчас выдуют, — с гордостью сказала Манефа Алексеевна. — Едят как лошади. Соков набирают. Симка, не слушай! Не девки, а прорвы. Э-э-эх! — она похлопала себя по широким крутым бокам. — Больно уж худа ты, Глаша. Болеешь чем?

— Нервы, в основном.

— Бездетная ты, оттого и нервы или как там… У вас кто неспособный-то?.. Чего отвернулась? Обиделась?

— Неудобно об этом… да и не к чему… теперь.

Вечерами их навещали многочисленные гости, приходили поглазеть на городскую. Телевизора тогда не было, автобусы до города и до станции не ходили и, слушая тетку, Симка дивилась: город казался местом, где все создано только для того, чтобы доставить человеку удовольствие или развлечение.

Отец уходил из дома еще в темноте, возвращался ночью. Иногда он приносил бутылку водки, и они распивали ее вдвоем с женой.

— Зачем ты это делаешь? — спросила Аглая Алексеевна.

— А чтоб ему меньше досталось, — простодушно объяснила сестра. — Ему пить-то не очень… можно. А мне все одно, что воду, что водку. И не пьянею, и здоровая. Девки-то в меня. Вон какие богатырки.

— Почему же ты не запретишь ему совсем выпивать?

— Мужик ведь он. Да и работа у него — сама видишь. Тот хлебушек, который ты в магазине берешь, знаешь, если не забыла, как нам достается. Мы со Степаном с весны, веришь ли, до зимы почти — спинами друг к другу спим.

Симка видела, как морщилась тетка Аглая, все ее здесь раздражало, тяготило, «всякое место у нее разболелось тут», как выразилась мать, и выдержала тетка до неприличия недолго.

На станцию ее отвозила Симка.

— Приезжай к нам в гости, — несколько раз за дорогу повторила Аглая Алексеевна. — В театр сходишь. Картинная галерея у нас очень хорошая. Словом, поймешь, почему мне у вас не… очень понравилось. Странно, выросла я в деревне, а в душе от нее ничего не осталось…


Добрела, оказалось, Серафима до Лесного озера. Вон куда ее тянуло. Села она на берегу, в тени, опрокинулась на спину, задремала вдруг…

Болела голова, когда Серафима открыла глаза. Лежала она уже на солнцепеке. Но вставать не хотелось — сладко поспала, без снов. В затылке ныло, а думалось хорошо, без усилий. Никуда она не поедет. И Семен никуда не поедет. Что он детей бросит?! Да кто ему позволит?

Тихо здесь. Лес вокруг озера высокий, ветров сюда не допускает, и водная гладь, что темное зеркало. Если смотреть на нее, прищурив глаза, то и не разберешь, где живой лес, а где его отражение… Позвать надо было сюда Семена, повспоминать, авось расшевелит душу ему оклемается она от натуги бежать в город… А вдруг у него, как у тетки Аглаи, ничего в душе не осталось деревенского? Она, Серафима, вот без этого озера жить не может, у нее из-за этого озера — семья, дети, муж. А он-то о ней как думает? Или только себя в виду имеет?

И если бы она сейчас крикнула: «Не-е-е-е-ет!» — эхо бы трижды повторило, с каждым разом все глуше… И вся-то любовь его, мужа-то, будто эхо что-то сначала в ней вроде бы звонкое было, а потом все глуше, глуше…

Безо всего этого, чем она живет, Семен преспокойно прожить может. Вот что! И взял-то он Серафиму за себя только потому, что рядом тогда никого пригоже не оказалось. Не уехала бы до его демобилизации Верка Антонова, ее взял бы, она бы ему детей нарожала, ее сейчас бы в город тянул… Да при чем тут город! Случись так, что жизнь в деревне легче, предположим, чем в городе станет, и Семен из города в деревню сбежит. Нету корней у него нигде. Баню деревенскую и то не уважает. В город поедет две смены белья ему подавай, там любит мыться. А была Серафима как-то в городской-то мойке, тосковала над тазом: и воздух там гниловатый, и пар не пар, и на баб глядеть — какое удовольствие? Да и срамно как-то перед чужими-то… Вот дома-то попариться — душу отвести… Или детей своих отшоркать!.. И тело-то в нашей бане совсем другое — после первого же пару будто годы из кожи уходят, и даже кости будто моложе делаются… Эх!

Серафима плавала с распущенными волосами; выныривая, убирала их с лица; надышавшись, снова ныряла. Пришел бы, дурак, сюда со мной, наигрались бы, натешились, не то, что в твоем городе.

Она полежала в воде у берега, вылезла, когда начала зябнуть, сполоснула одежды, бросила их на кусты, сохнуть. «Баба, ты баба и есть, — подумала Серафима, опять вспомнив о муже; вздохнула, оглядев себя, — лишка отросло кое-где. Так уж лучше лишка, чем невдосталь»…

Хорошо ей было под солнцем. Сначала напекло плечи и меж лопатками, тогда она перекинула волосы за спину, и они, влажные, прохладные, даже заставили ее несколько раз вздрогнуть… Ничего, ничего, еще, может, все образуется.

От воды несло прохладой, и Серафима зябко ежилась под горячим солнцем, вспоминала, как она однажды очень мерзла…


Симка приехала в город рано утром. Всю ночь она крепко спала, сжав ладони коленями, лежа на верхней багажной полке, где было светло и душно.

Город оказался холодным. После вагона в туманном воздухе дышать приходилось сквозь стиснутые зубы, и даже зубы мерзли, когда губы приоткрывались.

Но Симка повеселела, вспомнив, что не напросилась в гости к городу, а он сам позвал ее.

Никак только она не могла сообразить, почему так морозно: вроде бы кругом дома большие, в них тепла много, а на улице — окоченеть можно. Перебирая в памяти наставления отца, Симка читала таблички с названиями улиц, номера домов и почти бежала, не сбиваясь с пути, будто уже не однажды побывала здесь.