Самое длинное мгновение — страница 32 из 36

— Всегда говорили, что замах хуже удара. А мать притворяется. Ей нисколько не легче отца обо мне да о детях переживать. Сердце кровью обливается, как подумаю, что мы с тобой вроде каких-то переселенцев. И отцу как с людьми говорить, если его родная дочь… — она всхлипнула.

— И мы с тобой пристаримся когда-то, — миролюбиво, хотя и с опаской сказал Семен, властно обнимая ее — умел он это делать, метод у него такой был, — так неужто детей своих к себе привяжем?

Отвергая его ласки, Серафима говорила:

— Не поеду… нечего мне в твоем городе делать. Отца с матерью не брошу.

— Да я все организовал! — Семен начал сердиться. — За тридевять земель, что ли, уезжаем? Он выкурил торопливо, но мелкими затяжками почти целую сигарету. — Соображать надо! Я все разузнал! Про все перспективы нашей артели. Никакого газа в ближайшие десять лет твой папаша пусть не сулит. А у нас с тобой есть возможность, понимаешь, есть возможность устроить свою жизнь лучше. Кому какое дело до этого? — Семен знал, к каким местам прикоснуться надо, чтобы Серафима слушалась его, но она высвободилась рывком, тогда он как отрубил: — Не будь дурой!

— Не против я твоего города, — вся сжавшись, заставила себя разговаривать Серафима. — Но высохну я там. Понимаешь? Ты-то отвык от деревни, тебе-то меня не понять.

— Да привыкнешь постепенно!

— Да не хочу! — Серафима сама удивилась решительности своего голоса, до того удивилась, что вдруг поверила: добьется она своего, но проговорила мягче, как будто для пробы: — Уж если тебя так приперло, уезжай один.

Семен дернул плечами, опять закурил, ответил:

— Одному мне уезжать никакого смысла нету. На новом месте еще и анонимку получить можно. Все испортить. Дескать, от жены и от детей деру дал. А я бросать тебя и не собирался. Но учти…

Он замолчал, а она тщетно искала взгляда его глубоко упрятанных глаз. Они смотрели прямо в ее глаза, и — одни далекие зрачки, больше ничего, ни черта в них больше не увидишь, хоть твои собственные лопнут от напряжения.

— Больше я тебя уговаривать не буду, — вроде бы даже задумчиво произнес Семен, глядя в потолок. — Мне надоело, а тебе это во вред. Человек свою жизнь устраивать должен. И об детях думать. А не так… как вы.

— Не знаю, Семен, — тяжело выговорила Серафима, — вернее, не понимаю. Не хочу я устраиваться. Отец мой никогда не устраивался, ты знаешь. Мать всегда с ним рядом.

Семен цепко и больно взял ее за локоть.

— Дураками они прожили, это тебе понятно? Председателем твой отец был, а чего нажил? Что? Я не хочу вот так жить! Не хочу за твоей репой нагибаться! Покупать ее хочу!

…Шла она лесной дорогой, до того в тени прохладно было, да ноги еще босые, что вскоре, отдохнув от жары, Серафима прибавила шагу. А совсем ей торопиться было ни к чему. Вот скрыться бы где-нибудь, переждать, а потом уж и домой, а дома муж и дети, отец с матерью в гости пришли, и никаких таких перемен не заметно и даже не предвидится.

К избе Серафима пробиралась огородами; завидев кого-нибудь, пряталась, чтобы избежать расспросов, советов да и упреков, обидных и жестоких; но как ни таилась, углядела ее соседка, бросилась к ней прямо по грядам, но Серафима с неожиданной для себя легкостью перемахнула через изгородь и тут только остановилась, чтобы передохнуть. Соседка звала ее, и Серафима села в высокую траву. Огород у них большой, обихоженный, с ягодами. Сам Семен немало здесь пота пролил и вот — бросает. Значит, все рассчитал? Значит, выгодней меня с детьми бросить, а редьку в городе на рынке покупать?

Она зашла в баню, разделась, окатила лавку холодной водой, легла на прохладные доски раскаленным телом, пригоршней плескала на себя воду, вздрагивала сначала после каждого плеска, потом почувствовала, что мерзнет, и села. Лавка широкая, потолок высокий, места много, впятером мыться можно…

Серафима долго отмывала ступни ног, особенно пятки, твердые и в трещинах, старалась оттянуть то, что так быстро приближалось, отчего стало больно сжиматься сердце. Она даже подняла рукой левую грудь и растерла под ней. Серафиме показалось, что она отчетливо слышит, как гулко колотится ее сердце. Понимала она, что окончательное, бесповоротное решение в ней еще не созрело, и это-то и мучило ее.

Она долго убирала за собой неторопливо и тщательно вытиралась; уже одетая, сидела в предбаннике, чувствуя, как усталость возвращается в нее, и неохота ей бороться с этой усталостью, ничего неохота… сидеть бы вот так: Главное, девчонки-то, дочери-то, беспонятные еще, рады уехать. Им-то как доказать, их-то как убедить? Прямо вот сейчас, — иначе потом никаких сил не хватит, а то и сердце лопнет, — сейчас должна она решить… А болеть уже что-то внутри начинает, когда она об этом думает. Приду мать-то ничего нельзя! Ну, останется она здесь и не женой, не вдовой будет. А ехать с Семеном туда… не лежит у нее душа к городской жизни. Не подходят они друг другу. «Помру я там! — чуть не крикнула Серафима. — Не привыкнуть мне там!»

Растравила она себе душу до того, такая тоска навалилась на Серафиму, что требовалось завыть в голос, чтоб дочери и отец с матерью сбежались бы, чтоб устыдился муж… Она вдруг на некоторое время до того поверила в это, что встала и вышла из предбанника, но, еще открывая дверь, горько пожалела, что поторопилась, не побыла еще одна, спугнула надежду…

В огород заходили какие-то незнакомые люди — двое мужчин (почему-то оба бородатые, хотя и разных лет) и с ними длинная, плоская, в резиновых сапогах, с большим, будто испитым лицом женщина. Увидев Серафиму, она удивленно уставилась на нее цепким взглядом совиных, неподвижных глаз, спросила подошедшего к ней Семена:

— Жена, что ли?

— Она, она, — торопливо и как бы одновременно глядя на Серафиму и эту женщину — на жену почти с неприязнью, на женщину — почти подобострастно — ответил он. — Сколько можно смотреть? Все сосчитано. Передумывать все равно поздно, — сейчас Семен смотрел только на жену и уже вроде бы заискивающе. — Задаток взят…

— Лишний раз посмотреть товар никогда не поздно, — сказала женщина, и Серафиме показалось, что у нее даже и губы при разговоре не шевелятся. — Деньги плотим. Немалые. В порядке все содержится. Хозяйство ладное.

— Чего тогда второй раз приехали? — стоя боком к ней, продолжая смотреть за женой, недовольно спросил Семен. — Тогда обо всем ведь договорились. Задаток опять же…

— Засомневались мы, — сказал тот, что постарше, задумчиво почесывая прямую, лопатой бороду. — Сели тут на днях все это обсуждать и… — он виновато развел руками, а тот, что помладше уточнил:

— Подвоха какого-нинабудь бы не было.

И все трое пришедших вслед за взглядом Семена уставились на Серафиму вопрошающе и уже с опаской, а муж — вроде бы предостерегая. А ей все они вместе с Семеном показались как бы случайные здесь, зашли вот и о чем-то, что ее не касается, интересуются.

— В избу, в избу пошли, — заторопил Семен. — Перекусить с дороги, да и если сомнения есть…

Мужики бородатые, те сразу к избе и направились, а женщина не двинулась, проговорила, почти не шевеля бескровными губами:

— Будем на днях переезжать или другое место найдем.

— Это вы с мужем, — еле произнесла Серафима. — Я уезжать не собираюсь. У меня отец с матерью здесь. Нельзя их бросать. Внучек от них увозить нельзя. И все мне здесь жалко! — вдруг призналась она, пожалела об этом, помолчала, но все-таки добавила: — Вот каждую травинку здесь жалко.

— За каждую травку и уплотим, — опять же не шевельнув бескровными губами, оказала женщина и пошла к избе.

Оттуда доносился степенный говор покупателей и дергающийся голос Семена. Серафима знала о чем спор: муж просит подождать до осени. А эти — покупатели — ждать не хотят и не будут. Пусть Семен выкручивается.

А в ней — удивительно легко, как что-то само собой разумеющееся, ничем неопровержимое, естественное до того, что она побежала в избу накрывать на стол — росло и росло ставшее наконец ясным решение: никуда она не поедет. В ней не было ни протеста, ни злости, она просто бежала сказать, что не поедет отсюда, сказать это так же приветливо, как, например, предложить гостям-покупателям закусить с дороги…

Душа не на своем месте

— На меня слово «женщина» не действует, — задумчиво проговорил Егор, то ли прислушиваясь к вою поземки за окошком, то ли ожидая, что Варвара удивленно выкинет густые, почти лохматые брови. — Без выражения оно, это слово, вроде бы даже и не русское. Вот есть другое слово про то же самое — «баба». Оно хорошее. Его по-разному сказать можно. И выругаться, и приласкать. Так вот, не баба ты, Варвара. Слышь?

— Второй уж час тебя — слушаю, — с насмешливой покорностью отозвалась она и, шумно зевнув, повернулась к нему спиной.

— А и ладно, — спокойно сказал Егор, — тебя со всех сторон разглядывать приятно. Хоть так, хоть этак.

Сидели и смотрели в окошко, за которым ничего не было видно.

— Кто ж я по-твоему? — не выдержала Варвара. — Кто, если не баба?

— Черт тебя знает, по правде говоря. Я вот питаю к тебе… ну чувства там всякие. По душе ты мне. В притык. И все ж таки не могу я к тебе, как к бабе относиться. В притык-то в притык, душа в душу, а поскрипывают… наши отношения.

— От тебя все зависит, — словно мимоходом посоветовала Варвара.

— Если бы от меня… Ничего от меня как раз и не зависит.

— От меня, что ли? — и даже то ее широкой спите Егор понял, что Варвара усмехнулась.

— Смешно, конечно, — согласился он, — но… это-то ерунда. А вот муторно мне.

Она резко повернулась к нему и сказала, отчетливо выговаривая каждое слово, как глухому:

— Домой иди. К жене. К детям. Нечего тебе здесь делать.

А Егор, помолчав, продолжал свое:

— Вроде бы ты нормальная. Все в тебе женское, то есть вроде бы и бабье. А… и еще в тебе что-то есть. Люблю я, к примеру, с тобой толковать. И не как с бабами, а…

— Иди, Егор, домой. Ждут ведь тебя. Анна волнуется, сердится, нервничает. — И опять даже по спине ее было заметно, что Варвара насмешничает, хотя и не очень весело.