— Сказки твои слушать, — сощурив и без того узкие глаза, ответила Анна и резко оттянула бусы на пруди, будто душили они. — А этой я тебя не отдам. Уж и не знаю, что сделаю, а…
— Да не о том я, не о том!
— А я о том. Ты с одного бока жизнь разглядываешь… — и не сдержалась Анна, зарыдала. — Корова ему не нравится! Земля у него в мировом пространстве вертится! Свинья ему поперек горла стала! Да при таких, как ты, таким, как я, одна только и надежда: ждать когда коровы автоматическими будут! А пока мы сами заместо автоматов! Белье-то после бани чистое просишь? А постирал кто? Есть после работы тебе требуется? А кто сготовил? Вот когда ты в чистое переоденешься, у теплой печки сядешь, вот тогда тебя в космос и тянет!
Егор разделся, сел. Думал, выревелась жена, выкричалась. А она снова начала:
— Нас, баб, уважать надо. И жалеть. Мы на сколь лет раньше вашего снашиваемся? Ты сначала дома коммунизм построй, а потом — в мировом пространстве. Тебе за твой труд хоть доска Почета, а мне за мой — что? Доведут нашего брата, а потом хвост трубой. В космос! И старые мы, и характер у нас не тот. А я тебя спрашиваю, — сухо, без слез уже выкрикнула Анна, ты меня молодую взял, получше была, чем эта, нонешняя. Где ж все растерялось? Ребятишек я кому родила? Морщины вот эти кто мне сделал? Кому все отдала? У меня в глазах темнится, до того я несчастная! А ты гуляешь себе, вопросы выдумываешь… — и даже голос у нее потерялся, замолчала.
— Не враг я тебе, Анна, — оказал Егор и опустил голову: до того в ней тяжело было. — Беда со мной. У нас с тобой беда.
— Выворотень ты, — хрипло оказала Анна. — Выворотень, и никто больше.
Равнодушно тикали ходики. И давно в доме других часов несколько штук, а эти выбрасывать жалко — все одиннадцать лет семейной жизни оттикали они.
— И ты права, — сказал Егор, вставая, — и я прав. Вот и надо разобраться… Я с ребятишками лягу.
— Я знаю, — сказала Анна.
…Не помнит уж Егор, когда разучился легко засыпать. Раньше-то голова в лежачем положении только о всяких пустяках думала, а сейчас только прикоснется к подушке, и — хоть вскакивай тут же да бегай — до того острые в нее мысли залезают. Или тяжелые — так придавят, что охота голову руками потрясти…
Каждую ночь вспоминает Егор свою жизнь и каждый раз удивляется. И каждый раз не понимает, что такое с ним стряслось? Чего он потерял?
А когда-то характер у него веселый был. И в лес-то работать из-за этого характера пошел: ценят ведь здесь веселых людей, уважают. И еще нравилось Егору не гладко жить, а с закавыкой какой-нибудь, чтоб трудности были и все такое. А уж где закавык больше, как не в лесу?
Поначалу, когда они с Анной мужем и женой называться стали, все с места на место, а потом ребятишки — один за другим, четверо набралось, — стоп. Да и устали кочевать-то. Приехали вот в этот леспромхоз. Лет пять в бараке жили. Потом построил Егор себе дом. Хозяйством обзавелся. Трактористом знаменитым стал. И в газетах о нем печатали. Один раз много напечатали. «Секрет успеха» называлось. И портрет был.
И подумал Егор, что слишком уж он на других людей похож, исправить надо эту неувязку. И в столовой, к примеру, он теперь сидел, как в президиуме, а в президиуме — так вовсе не шевелился. Даже голос свой собственный ему разонравился, пришлось над ним поработать.
Ну, выпивал. А чего ему не выпить? Плясал ведь, не дрался. Пел! Забудет, что он выдающийся, гитару вниз струнами перевернет и такое отчубучит, что жена сама еще в стакан ему подольет.
И умный был. За словом в карман не лез и зря словами не бросался. Уж скажет, так скажет.
Раз в месяц книжку брал в библиотеке на современные темы, брал и технические, и политические, но эти для вида. Сравнивал себя с теми, про кого книжки пишут. Получалось, что он не хуже всех, а иных и лучше.
Об чем было беспокоиться?
Дважды в область на курсы ездил, а пленумы, совещания, активы и — не сосчитать.
Ну и для полноты характеристики: кой-какие грешки случались, но так — мимоходом, больше из интереса, чем по потребности.
А главное — душа на своем месте была. Ничего ее особенно не волновало. Жизнь простой выглядела, как мотор трактора с закрытыми глазами мог ее наладить, если в ней что-нибудь поскрипывать начинало.
Да и привык ко всему. Кому глушь-глухомань, а ему нравилось. Тем более телевизор обещают. Чего еще надо? Если в Москве знаменит, то не каждый, конечно, тебя в лицо знает, а в поселке — каждый пацан даже.
Рыбы в озерах — ведром черпай, если лень червяка на удочку насаживать. В лесу птицы, зверья — только знай, с которого конца ружье стреляет.
Да и вообще — кому что. Кто в академиках, а кто и в лесу должен работать. Тем и другим за труд — почет.
Главное, чтоб душа на своем месте…
А тут — сдвинулась… далеко куда-то. Кто ее вспугнул? Что? Когда?
Одно ясно: надолго.
Если не навсегда…
Вот незадача…
…Егор в темноте прошел на кухню, взял в кармане полушубка пачку, зубами вытащил папироску, на столе нащупал коробок, послушал тиканье ходиков, чиркнул спичкой, прикурил и — увидел Анну.
Она по-прежнему сидела у стола, неподвижная, будто спала с открытыми глазами. Только бусы сняла и перебирала их.
— Чего ты? — испуганно, вздрогнув от жалости, спросил Егор, не ощутив, что спичка сгорела до пальцев, погасла.
— Сижу вот, — тихо из темноты ответила Анна, — сижу, об себе думаю.
— Ложись давай.
— Молчи-ка лучше. Раз сказать нечего.
— Так ведь…
— Не впервой ведь мне. Привычная я к этому.
— Не уйду я от тебя, — еле выговорил Егор, — и думать об этом брось. Уедем отсюда. В новом-то месте, может, все заново.
— Вот сидела я тут, — не слушая, видимо, его, сказала Анна, — и знаешь, об чем переживала? Об тебе. Мне бы об себе, а я… Заездит она тебя. И любить не будет. И обидно мне за тебя. Расстроилась я вся.
Она замолчала. Постукивала бусами.
У Егора замерзли ноги, он грел их одну другой; еще сходил за папироской, но когда прикуривал, на жену не взглянул — боялся, что опять жалость за сердце схватит.
А вместо жалости — стыд кольнул.
Две-три затяжки, и во рту горько стало; раздавил папироску, пальцы обжег.
— Может, не тянуть? — будто саму себя спросила Анна. — Может, выдержу? Вдруг и не так уж страшно? Выживают ведь другие.
— Ерунду говоришь.
— Нет, не ерунду. Раз не кричишь.
— Все к тому свела, что меня будто к другой потянуло, будто бы меня больше ничего не интересует. Неужели все к этому свела? Только к этому.
— Ага. — Анна встала. — Думай давай, Егор, да решай… Я мешать не буду. Бессильная я против. Помогать умею, а больше ничего не умею… Я с ребятишками лягу. — И неслышно ушла в комнату, оттуда шепнула: — Долго-то не сиди.
Рванулся Егор позвать жену, но не позвал. Встал он, сунул холодные ноги в валенки, вернулся к столу, покатал бусы.
Сел.
…Лет этак несколько назад не сидел бы вот он таким методом, в подштанниках, ночью на кухне… И не казалось бы ему Варвара особенной какой-то, миловался бы с ней — долго ли дома соврать, что на сверхурочной работе был? А сейчас — врать разучился… Даже себе врать — не получается. Лето бы если, сел бы на мотоцикл, газанул бы… проветрился. А раньше еще проще — к Таньке, завмагазином, разбудил бы, зеленую «московскую» или белую «столичную» в карман и под огурчик. Ничего ему теперь не надо!
И Варвара его не спасет, хоть ноги у нее белые до рези в глазах.
И Анна не спасет…
Сердце, черт с ним, пусть скручивается, а вот душа не на своем месте, и из жизни столовский шницель получается — это хуже.
Егор пошел, прислонился спиной к теплой печке. Долго не мог согреться. У Варвары в домике всегда жарко. Сама она сюда из южных мест перебралась, а во двор за дровами выходит в мороз, платка на голову не накинет.
А если все это от того, что голова у Егора пустая? Завелась в ней пара вопросов, и перекатываются они как в бочке? И ни ответа на них, ни привета.
И опять же, если уж совсем она пустая, голова-то Егорова, тогда чего она напрягается? Гудела бы на здоровье, а то сама себе вопросы задает, мучается.
Вот почему один академиком работает, а другой — в лесу? Не в том дело, у кого зарплата больше, а опять же — в голове. Головы-то ведь разные. Почему моя других хуже?
Проезжал тут один. Работник называется, но научный. Егор еще схохотнул: научный работник — придумают тоже!
Дрова она колола, наука-то, чтобы согреться — умора!
Но дрова колоть научить можно, а чего научный работник в науке умеет, Егору и не узнать.
Чего ж хохотал?
А приучили.
Передовым называли, значит, он — впереди всех. Приятно. Не зря живешь, значит.
А в душу влезло беспокойство. Нехорошее такое беспокойство, с мутнинкой. Чем же ты лучше других? Написали ведь про тебя в газете, что никакого секрета в твоей работе нет. Весь секрет в том, что ты работу любишь. Да и как иначе-то? Это все равно, что есть, пить и все такое прочее, без чего не проживешь просто, помрешь.
Мало стало для души такой работы. Голова-то во время ее не особенно занята, прямо скажем. Получалось: работа идет сама по себе, а голова сама по себе об другом думает.
— Ты бы лег, Егор, — услышал он тихий голос Анны, — на смену уж скоро.
— Не спится, — виновато отозвался он, — я отгул выпрошу, у меня их штуки две накопилось.
Спине было жарко, а плечи, ближе к груди, озябли, Егор и повернулся, — будто обнял печь.
Серега Пустовалов, тоже с доски Почета, в чайной как-то подсел к Егору и давай орать: мы-де с тобой да мы-де с тобой, уж такие-то мы, да никто нам и в подметки не годится. Куражился парень — а с чего? У Егора же хмель из головы вон: будто на самого себя со стороны внимательно посмотрел.
То, что Серега работал, как наотмашь бил, ладно. От него на работе пар валил, когда он деревья валил. Красиво, помимо всего прочего, у него получалось. Ну и что?
Выворотень… стояло, значит, огромное дерево, краса и сила, надо всеми высилось. А под ним бормотал, предположим, ручеек. Бормотал, бормотал сколько-то там лет… Влажная земля стала рыхлая, еле-еле держатся в ней корни. А ничего — стоит дерево, краса и сила, надо всеми высится. Да вдруг как корнями в воздух. Упало… Живое еще будет лежать, зеленое, а уже мертвое. А ведь ни червоточинки в нем не было. Гнить оно начинает, когда уж повалится…