Забыв об этикете и приличиях, я бросилась на колени перед постелью матушки, прижалась ладонью к ее руке – горячей, обжигающе горячей, словно под тонкой кожей были не плоть и кости, а колючие уголья. Невысказанные слова рыданием клокотали в горле, и я давилась ими, не смея потревожить ее сон.
– Не трудись сдерживать слезы, – голос сестры звучал тихо и бесцветно, – медик из Гвиндарри сказал, что она уже не очнется.
Через силу я обратила к ней лицо и увидела в ней отражение своего горя, отчаяния и опустошенности. Матушка была так же непоколебима и велика, как сама наша земля, и не было сил поверить, что и она может погибнуть, а мы останемся, потерянные и лишенные опоры.
– Как это случилось?
Элизабет сменила компресс на лбу матери, и ненадолго свет коснулся ее лица, осунувшегося, постаревшего, с кожей тонкой и полупрозрачной.
– Она начала таять вскоре после твоего отъезда. Сначала мы не замечали – да она и сама не признавалась, как часто силы оставляют ее. Потом слабость охватила ее всю, и она спала дни напролет, а просыпаясь, не помнила, что происходит. Меньше недели назад началась лихорадка, и я написала тебе. По правде сказать, и не думала, что ты успеешь.
В ее безучастных, усталых словах мне послышался слабый упрек: ты уехала, и болезнь паучихой уселась на груди матушки, запустила в нее жало, без устали высасывая силы. Нечего мне было возразить.
– Я и не успела, – едва слышно прошептала, снова прижимаясь лбом к ладони матери.
Следующие несколько дней и ночей слились в неразборчивый поток, стремительный и бесшумный. Я запомнила только саму ночь Йоля, когда матушка была особо плоха и мы с Элизабет не оставляли ее ни на минуту. Отвары и компрессы лишь унимали лихорадку и жар, но не могли победить болезнь. Тогда, в самые тревожные и долгие часы перед рассветом, когда мы едва успевали менять свечи, я не могла избавиться от ощущения, что мы не одни в комнате, что есть четвертый: сидит в темном углу, смотрит, посмеивается под нос. Ждет, чтоб забрать свое.
Сколько раз я возвращалась мыслями к кольцу, что вручила мне матушка? Спрашивала, уж не оттого ли сломила ее лихорадка, что единственную свою защиту она отдала мне? Ведь не могла, не могла матушка погибнуть от осенних поветрий и зимней стужи, нет, только не она! А значит, чужая и жуткая воля повинна в ее болезни.
Я даже улучила момент и надела кольцо ей на большой палец – остальные так исхудали, что кольцо соскальзывало с них. Но ничего не изменилось, кольцо укатилось снова, когда я не заметила этого, и позже его вернула мне Элизабет. Последняя надежда истаяла, как огонек свечи.
Маргарет все эти дни караулила под дверьми – мы не впускали ее, желая уберечь от гнетущего присутствия близкой смерти, но младшая сестра и так все прекрасно понимала. Она всегда чувствовала мир куда яснее и тоньше любой из нас.
И она не плакала.
– Мама сказала, что все идет, как должно, – тихо рассказала Маргарет, когда во время недолгой передышки я опустилась рядом с ней. – А если все, как должно, то плакать глупо. Но мне грустно, ужасно-ужасно грустно, и я уже скучаю.
Я прижала ее к себе, уткнувшись в золотые пряди, выбившиеся из скрученных кос. Против воли в памяти возникла Элеанор, слишком, слишком похожая на Маргарет, чтоб я легко могла отмахнуться от их сходства. Уж не обещает ли беда одной – беду и для другой?
Я гнала прочь темные мысли, но они всегда настигали меня, следовали неотступно, как собственная тень, и не было от них спасения ни в заботах, ни в бдениях над постелью матушки.
Она умерла тихо, с рассветом. Элизабет потянулась сменить компресс и вскрикнула, коснувшись остывшей кожи. Мы застыли над телом матушки, не смея и слова вымолвить, вцепившись друг в друга, словно боялись, что если не держать крепко – смерть и вторую унесет. Солнечные лучи проникали в спальню, вытягивались на наборном полу, высвечивали танцующие пылинки в воздухе, и всеобъемлющий ужас перед ночью и смертью отступал, оставляя после себя пепелище и тоску, и тяжкие мысли о грядущем, и удавку ответственности.
На похороны собрались не только наши слуги и садовые рабочие, но и жители двух окрестных сел, и жрец Рогатого Охотника из Гвиндарри, и медик, и несколько торговцев, с которыми матушка вела дела. Даже Грег успел вернуться из столицы и привести с собой королевского коня. Все они спешили выразить нам сочувствие и пообещать поддержку, сжимали наши озябшие пальцы, приносили леденцы и яблоки в карамели для Маргарет. Они обещали – со временем станет легче.
Я не верила.
Я смотрела в пустое блеклое небо, я смотрела на голый бесприютный сад, и мнилось мне, что осиротела не я, а весь мир. А это уже не исправить. Разве станет легче, если луна пропала с небосвода? Разве станет легче, если исчезли птицы?
Вечер нахлынул приливной волной, мглистые сумерки слизнули гостей прочь, скрыв весь мир за маревом подступающей вьюги. Только наш дом остался островком тепла, света и жизни, а где жизнь, там и горе, там и споры, там и свары.
Когда мы остались наедине в опустевшей гостиной, у остывающего очага, Элизабет спросила, ровно и холодно, останусь ли я с ними. Она держалась достойно, достойнее, чем я или Маргарет: прямая, спокойная, серьезная, она, не будучи старшей, безропотно приняла на свои плечи все обязанности хозяйки поместья и с честью справлялась с ними. И она не хотела их лишиться – я прочитала это в развороте ее плеч, в линии вскинутого подбородка, в стылом, металлическом блеске глаз.
– Нет. – Слова дались легко, словно и не меня гнали из родного дома, теперь уже – навсегда. – Если метель не разыграется, уеду утром.
Это успокоило ее, я же замялась, подыскивая верные слова.
– Скажи, – медленно произнесла я, не сводя с нее испытующего взгляда. – Говорила ли тебе матушка о древнем обычае… ах, должно быть, говорила, кто же еще носил к лесу нынешний урожай?.. Она не рассказала тебе, почему он так важен?
– А разве он важен? – Губы ее дрогнули в раздраженной улыбке. – Всего лишь старое суеверие.
Я нахмурилась. Вот уж родственная душа Рэндаллу!
– Раз матушка не объяснила, то и я не вправе. Но я прошу тебя – не пренебрегай им, хоть и не веришь. Приноси каждый год лучше яблоки, самые красные яблоки к камню у леса и уходи, не оглядываясь. Я молю тебя, не прерывай эту цепь.
– А следовало бы. Давно пора прекратить эту пустую трату урожая. Ты никогда не пыталась сосчитать, сколько же стоит такая корзина, унесенная в лес?
– Тут дело вовсе не в деньгах, Элизабет…
Она выпрямилась резко, глаза сверкнули под сведенными бровями.
– Не докучай мне со своими глупостями, Джанет, а сказки прибереги для Маргарет. Наследницей матушка оставила меня, и только мне решать, как вести дела поместья и сада!
– Матушка, – твердо ответила я, не отводя взгляда, – считала тебя благоразумной. В конце концов, будь это глупым пустяком, стала бы она сама всю жизнь следовать обычаю?
Что-то странное мелькнуло в глазах Элизабет, дурное и тревожащее, но она улыбнулась, и наваждение исчезло. Верно, случайная тень скользнула по ее лицу.
– Хорошо, я сделаю, как ты просишь, – со вздохом согласилась она. – Глупостям матушка действительно потакать бы не стала.
Как я хотела сказать ей больше, предупредить ее о дивных соседях и сделке, что кровавой нитью тянется за нашим родом, но не смела вымолвить и слова. Как знать, не сделаю ли я хуже?
Ночь я провела в своих покоях. Их протопили, камни у камина до сих пор дышали жаром, но у окон расползался пятнами зеленый и голубой мох, и пахло в спальне не теплым камнем и огнем, а влажным лесом и прелой травой.
Кольцо ни разу не потеплело с тех пор, как я переступила порог дома.
За полночь в дверь поскреблась Маргарет, потерянная в своем горе, не находящая утешения в простых и привычных вещах, еще слишком юная, чтоб забыться повседневными тревогами и за их пологом укрыться от скорби. Она прижалась ко мне, как много лет назад, когда прибегала плакать после дурного сна, и я долго шептала ей глупые сказки о короле птиц и хитром пахаре, о черном воре и колдовских конях.
Мы задремали под утро, а на рассвете, собираясь в дорогу, я заметила, что не мох расползся по остывшим камням у камина, а хрупкие травинки пробились в щели, и белые звездчатые цветы покачиваются меж них.
13
Благословенны дети, зачатые на Бельтайн, – приходят в этот мир они в мягкий рассвет Имболка, среди сотен его свечей, белых, как молоко. Хозяйка Котла, сама в этот день сбросившая старушечье покрывало, щедро расшитое блестками мороза, одаривает новорожденных своей улыбкой и благословением.
Но горе им, если богиня отворотит свой взор, горе им, если явятся в мир до срока, пока богиня не возродилась девой и матерью, пока лишь вьюжная злоба царит в ее сердце – в сердце ведьмы-карги.
Дворец встретил меня тяжкой, гнетущей тишиной и душным полумраком. Слуги, необычайно молчаливые и угрюмые, скользили, прижавшись к стенам, не поднимая глаз. Шорох одежд смешивался с боязливым шепотком, и не отделить было одно от другого. В высоких темных галереях, где обычно танцевали неистребимые сквозняки, нынче дышать было трудно. Чужое, всеобъемлющее горе сдавило грудь, и я сама потом так и не смогла вспомнить, как добрела до покоев Элеанор, так и не смогла понять, почему ноги принесли меня именно туда.
В ее спальне, выстуженной и пустой, словно никто и никогда не обитал в ней с того дня, как заложили краеугольный камень, удушливо пахло кровью. Мне не пришлось расспрашивать служанок – я поняла все и так, словно незримой тенью все темные дни стояла за плечом Элеанор.
Богиня не пожелала взглянуть на ребенка, зачатого среди узора туманных чар, и он пришел в мир раньше срока. В родных моих землях повитухи выбиваются из сил, чтоб преждевременные роды прошли благополучно и для ребенка, и для матери, не жалеют жертв ни Хозяйке Котла, ни домашним духам, ни добрым соседям. Обычно им удается задобрить силы, что непостижимы и обидчивы, и тогда младенец рождается слабый и хворый, но живой. И если мудра мать, щедро на тепло и любовь ее сердце, может он вырасти, избегнув когтей смерти.