Самое шкловское — страница 44 из 59

Этот человек, как кажется, никогда не верил, он всегда молчал, укрощая свои мысли. Он отодвинулся от веры тогда, когда осознал свой мир — один, когда осознал свое мироздание.

Это и было толстовство. Позже Толстой философию Толстого заменил этикой. Тут он сказал себе: надо быть хорошим.

Для него это было недостаточным.

‹…›

То, что женщина, как мужчина, имеет право желать и выбирать, он не скрывает, а открывает во всей великой книге. Она может желать, может любить и из любви может оставить того, кого любит, уйти в никуда от него с учеником великого фантаста Федорова, и тогда она будет Катюша Маслова.

Женщина с долгим вдохновением, которую воскресил Толстой, потому что она не умерла: она была беременна любовью — неумирающей.

Великий человек был человеком своего времени; он слушал литературные советы Черткова, к счастью, редко их исполняя.

В районе понимания старой литературы мужчина воскрешал женщину.

Мужчина дарил ей мир.

Толстой рассказал об этом мире по-своему, не скрывая, кому принадлежит право подарка.

‹…›

Что такое энтузиазм заблуждения, про который писал Толстой? Это жажда исследования.

Когда Колумб, знающий то, что знали люди его времени, знающий старые, недостоверные карты, после неимоверных страданий, поисков, унижений достал деньги на снаряжение кораблей и когда он поплыл на своих кораблях в неведомый мир, то, что он делал, было энергией заблуждения. Искал Индию. И думал, что она недалеко, потому что он ошибался. Он нашел Америку. Он наткнулся на Америку. Но для этого он должен был преодолеть безумное отчаяние команды, которая покинула берега и ехала в неведомое.

Не изобретатели бывают счастливы.

И даже не те люди, которые дают им деньги на осуществление их идей. Богачи — те люди, которые покупают какие-нибудь неудачно построенные заводы и продолжают как будто недостаточно обоснованно начатое создание новых вещей.

Заблуждение создает ряды поворотов, возвращение на старые места. Повторение опытов. И великий экспериментатор Резерфорд на вопрос учеников, благоговейно смотрящих на удачливого человека, — что помогает работе? — ответил: препятствия, препятствия. При этом он думал так — неудачи.

Потому что если все выходит так, как ты задумал, то, вероятно, ты на старом пути, но когда ты покинул старые пути, когда ты заблудился, то только 0,0001 процента обещает тебе удачу.

‹…›

Мы все восхищаемся Толстым. И конечно, я тоже имел право восхищаться и с детства читал «Детство» Толстого. Эта книга замечательна. В ней автор выступает как мемуарист, но так, как будто он пишет, не получив возрастности, не потерявши детского мировоззрения, детского выбора элементов, детского прямого, первоначального видения.

Стерн в «Сентиментальном путешествии» и в книге «Жизнь и приключения Тристрама Шенди» описывал мальчика, описал ребенка в чудаковатой семье. Там есть литературное влияние. Там есть воспоминания о Рабле.

Говоря о новой попытке написать свои воспоминания, Толстой писал:

Для того, чтобы не повторяться в описании детства, я перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано. Оно и не могло быть иначе: во-первых, потому, что замысел мой был описать историю не свою, а моих приятелей детства… а во-вторых, потому, что во время писания этого я был далеко не самостоятелен в формах выражения, а находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей — Стерна и Тепфера[225].

‹…›

Аристократ и довольно богатый человек, Лев Николаевич — все время человек без места. И все время он человек без традиций. И можно сказать, что из всех его романов только «Анна Каренина» соблюдает все формы романа. А в предисловии к «Войне и миру» и в своих записях по поводу романа Лев Николаевич открещивается от названия «роман» и говорит, что русские вообще не умеют писать романы и не хотят этого делать.

Лев Николаевич, человек начинающий, блуждает в поисках того, как писать о других людях, другим способом. Или как раскрывать в романах героев, неизвестную их жизнь.

Жизнь прямо увидеть не просто.

Лев Николаевич рассказывал про старую дворовую, которая умерла в бывшей псарне, а часы-ходики над ней тикали. Они тикали — тик-так. А что это такое — тик-так, тик-так?

Провожали этого человека, гроб его, те самые собаки-изгои. Это они шли за телегой. Одни.

Когда Анна Каренина едет умирать, то весь мир ей кажется странным. Странные вывески. Странная и неприятная жизнь.

Кривляются и женщины, и мужчины. Если их раздеть, они были бы уродливыми. Все лгут. Не лжет лишь только пьяный, которого везут на извозчике, и то только потому, что у него нет сознания.

‹…›

Толстой Лев Николаевич, великий путешественник, великий путаник, потому что путь к будущему не до конца проложен.

Он братски любит Дон Кихота.

И есть у писателя надежда, искра надежды, что энергия заблуждения будет радостью открытия.

В заключении «Крейцеровой сонаты» Толстой говорит, что сперва мы плаваем вдоль берега, но потом уплываем далеко, к далеким, неведомым странам, может быть, к огням маяков.

Об этой сверхдальней дороге говорил старик Федоров, мечтал о полном преобразовании мира и даже о воскрешении мертвых, нужных для того, чтобы они радостно заселили далекие, вновь открытые миры: планеты.

Каждая книга, если это большая книга, это большое путешествие.

Для книги нужно найти корабль, определить верный курс.

Колумб велик не только тем, что он добыл для себя корабли, обещая заплатить за них золотом неведомых стран, но и тем, что он плыл к неведомому.

Туда и обратно.

И каждый раз с попутным ветром.

Этот генуэзец знал, что такое пассат, что такое муссон.

Толстой начинал книгу или попытки книги и потом продолжал их бесконечными поисками ступеней.

Он был скуповат, знал цену марки: если к письму неведомого человека была приложена марка для ответа, он делал пометку об этом; он должен ответить неведомому человеку, как бы считая себя обязанным этому человеку.

Но Толстой не жалел, когда надо было набрать, а потом разобрать текст в наборе и за это надо платить в издательство.

‹…›

Вкратце — о завязках, началах вещей и концах вещей-произведений

Лет сорок тому назад ехал я, как журналист, через степи, мимо Алма-Аты к Семипалатинску. Дело шло об определении уже окончательного маршрута к будущей железной дороге Турксиб.

Ехать мы должны были, как я ждал, пустыней. А пустыни не оказалось. Оказалась степь, в которой была дороговизна и рабочие жаловались, что баран в шкуре стоит три рубля и куда же девать шкуру? В Семипалатинске я хотел купить яблоки. Яблоки продавались с возов. Я спросил: почем яблоки? Мне сказали — три рубля. Я, как заправский журналист, вынул из кармана авоську, и начал надо мной хохотать город и хохотал несколько минут. Воз яблок, из которого каждое яблоко трудно было удержать в руке, стоит три рубля. А груз телеги не влезет в авоську. Рассказывали мне, что когда в горах поспевают яблоки-дички и падают яблоки в речки, то речки эти запружаются.

В горах я не побывал, а отары овец видел, и мясо было нипочем. Ехали мы дальше, попадали не в аулы, а в лагеря юрт. Юрты стояли не кучно, чтобы не пропадала свежесть травы, и как только земля затаптывалась, кочевье меняло место.

Вечером загорались звезды. Загорались они в траве, потому что от звезд до глаз не было никакой преграды, а горы были очень далеко.

Тут мне рассказали, переводя песню одного певца, что когда-то любил человек одного племени женщину другого племени. Брак им был запрещен, и они умерли с горя. И выросли над их могилами два дерева, и когда ветер дул с запада, то ветви деревьев переплетались и они пели одну песню, а когда ветер менял свое направление, то опускались ветви и стояли они, навек разлученные.

Прошли десятилетия, и читаю я вот сейчас книгу, вышедшую в 1979 году, «Турецкие народные повести»; в этих повестях написано, если судить по переводу, почти современным языком: мужчина и женщина любят друг друга, они разлучены, умирают, после многих чудес розно хоронят любящих людей, и вырастают деревья над их могилой.

Перед этим они разговаривали стихами, и только стихи давали им имена, и разговаривали они не только стихами, но и стихами-загадками. Стихи были как сигналы далеких друг от друга кочевий. Любовь, и поэзия, и проза, и в прозе мифы закреплены загадками.

Загадки так трудны, что учитель мой Санчо Панса говорил, что он предпочел бы, чтобы ему сначала говорили бы разгадку, а потом уже загадку.

Поэмы, романы, рассказы сродни загадкам, но разгадки множественны, они различны, — предметы, о которых там говорят, события, люди не называются по имени, не определяется их характер.

Он нащупывается. Познание идет по ступеням, но дует ветер развязки.

Деревья сплетают свои кроны, и люди узнают друг друга… Беда и тайна Раскольникова. Вначале загадка. Неизвестно, что он делает, какой поступок он собирается совершить, и самый поступок — преступление, он только пробует. Человек хочет узнать свои силы. А узнает горечь ошибки. Ошибка страшна, как любовь, — неразделенная любовь.

Поэмы пишутся. О неразгаданной любви. Татьяна ошиблась во времени. Она полюбила, когда ее еще не любили, Онегин не полюбил ее сразу после письма потому, что он не знал, что такое любовь.

Письмо Татьяны к Онегину переведено на язык казахов, и девушки, когда доят корову, поют эту песню. Мне говорили это люди, достоверно знающие, что такое поэзия.

Они готовы были встретить истинного поэта, и в знак признания старшинства поэзии над прозой они готовы были вымыть, став на колени, ноги поэту.

Так в Евангелии Иоанн Креститель говорит, что он хотел, чтобы Иисус окунул его в воду.

А он сам бы вымыл пришедшему Иисусу ноги в знак признания старшинства.