Я в это время был влюблен. Влюблен так, что разогнал от женщины, в которую был влюблен, на километр всех людей, которым она нравилась.
И тогда, будем хвастаться, я взял одного англичанина, который мне не понравился, он слишком пристально смотрел на женщину, взял и бросил на рояль в ресторане.
За рояль, конечно, заплатил он, а не я, так как денег у меня не было.
Откуда у меня взяться деньгам?
Англичанин не стал со мной объясняться.
А одной женщине сказал, что, когда он был в Сербии, там парни были похожие на меня, ходят с ножами, могут зарезать.
И он подумал: а вдруг у меня нож? Потому-то он и решил заплатить.
Вот в каком я был состоянии, перед тем как сесть писать. Начал, а потом приходит… глупая вещь, которая называется вдохновением.
Писал — не писал, а диктовал в очень холодной комнате, засунув ноги в корзину, закутавшись. Книгу надиктовал за неделю.
Про вдохновение Гоголь многое говорил, но я не могу найти, где он это сказал: «Вернись ко мне, вернись хоть на мгновенье. Хотя бы для того, чтоб я увидел сам себя. Вернись ко мне грозою, вьюга-вдохновенье»[236].
Написал книгу, в которой были все метафоры любви.
Что получилось? Женщина ушла, книга осталась.
Прошло много лет, и эта книга нравится сейчас больше, чем тогда, когда была написана. Она и мне нравится больше, чем то, что, например, сейчас пишу. Потому что жизнь, голос крови меняют мир.
Маяковский сказал мне: говори самые жестокие вещи, но не говори, что моя последняя книга хуже предпоследней.
‹…›
В чем я виноват? Я прежде всего довольно много знаю, но одновременно мало знаю. Не знал философию. Поэтому думал, что все открываю заново.
Меня били за это страшно, потому что те, которые меня били, и этого не знали.
Но у них была отрицательная интуиция. Подарили мне такое выражение.
У них был нюх. А тот, кто живет не по правде, в нее и кидает камнями.
Булыжники были увесистые.
Шли мы сквозь свист и хохот.
Обычно говорят: «сдал сопротивление материалов», говорят тем же тоном, как и слова «сдал пальто на хранение».
Мой совет: не сдавайте то, что узнали.
Когда будете защищать свои работы, не защищайтесь, а нападайте. Иначе вы проиграете смысл.
Потому что мы сильнее, потому что человек, освобожденный от боязни, увидавший самого себя, человек, который чувствует себя, что он должен быть понятым, он всесилен.
Страшно плакал, когда описывал последние страницы толстовского бегства, потому что он был такой знаменитый, что ему некуда было бежать.
Он не мог переделать мир и не мог найти в этом мире спокойного места для того, чтобы быть хорошим, одному хорошим.
Я написал книгу об Эйзенштейне Сергее Михайловиче, авторе «Броненосца „Потемкин“», философе, который написал статью «В защиту бедняка Сальери».
Эйзенштейн был ученейший человек. Очень несчастливый человек, видящий далеко.
Смотрел недавно последние картины Феллини, и мне страшно было не только потому, как безнадежен он, но как он видит свою безнадежность.
Расскажу один эпизод.
В одном месте дан показ дамских мод. Потом идет показ моделей для духовных лиц: сперва идут ксендзы, хорошо одетые, потом идут, вернее влетают, в малиновых одеждах ксендзы на роликовых коньках и показывают фигурное катание, потом идет благословляющая рука Господа без ног, потом идет нарядный скелет, потом скелеты держатся друг за друга, и они покрыты роскошными одеяниями.
И в конце артистка, которая проходит, точнее сопровождает, все эти вещи, открывает дверь и спрашивает на римском диалекте: «А вы что об этом думаете?» — и закрывает дверь.
Какое красивое отчаяние.
Папа сидит, на нем малиновая риза, а в руках у него зеленый бокал, а в зеленом бокале — вино, висит золото, а перед ним проходит вот этот мертвый мир.
На чем кончается книга об Эйзенштейне?
Книга кончается рассказом Толстого.
Толстой в «Книге для чтения» написал два рассказа: один назывался «Черемуха», а другой назывался «Как деревья ходят».
Рассказывается так: понадобилось Льву Николаевичу расчистить сад, и увидел он, что на дорожке растет черемуха, и велел он ее срубить. Начал рубить рабочий, подошел сам Толстой и говорит: «Всякую работу надо делать весело» — и начал рубить. А дерево хлюпало, и вдруг оно внутри закричало и упало и лежало, полное цветов и пчел. «Жалко», — сказал рабочий. «И мне было жалко», — говорит Толстой. Через несколько лет Толстой увидал опять, как цветет на другой дорожке черемуха. Посмотрел, а это побег той черемухи, которую он рубил с рабочим. Рассказ он назвал «Как деревья ходят».
Не бойтесь неудач.
Всегда признание приходит поздно, но писание до признания — наслаждение.
‹…›
Взаимоотношения формального метода и структурализма. Прежде всего: все названия всегда неверны.
У академика Веселовского на двух или на трех страницах дано шестнадцать определений романтизма. И так как он был человек академический, то ни на одном определении не остановился.
Мы называли себя формалистами, называли и «опоязовцами»; структуралисты, кажется, сами крестили себя, назвавшись структуралистами.
У великого русского критика-реалиста Белинского не было термина «реализм», тем не менее он был реалист.
Это старый вопрос, ибо каждое литературное течение, как и человека, очень трудно определить.
‹…›
Маяковский любил своих современников. Он говорил про Блока, что если взять десять строк, то у Маяковского — четыре хороших, а у Блока — две, но он, Маяковский, никак не может написать тех двух.
Мне приходилось говорить с Блоком; к сожалению, мало.
По ночам, гуляя по набережным тогдашнего Петербурга, который не был еще Ленинградом, Блок говорил мне, что он в первый раз слышит, что о поэзии говорят правду, но он говорил еще, что не знает, должны ли поэты сами знать эту правду про себя.
Поэзия сложна, подвижна, ее различные слои так противоречивы, в этих противоречиях сама поэзия.
Поэзию анализировать надо. Но анализировать, как поэт, не теряя поэтического дыхания.
Какие отношения между формализмом и структурализмом?
Мы спорим, это две спорящие школы. Умер Тынянов, Эйхенбаум, умер Казанский, умер Поливанов, умер Якубинский.
К радости моей, вижу новых поэтов, вижу новые споры. Если вы спросите меня, как я отношусь к искусству, скажу: с жадностью, так, как относится человек к молодости.
Теперь надо сказать печальную вещь. Был у меня друг Роман Якобсон. Мы поссорились. Мы дружили сорок лет.
Считаю, ссоры неизбежны.
Мы формалисты — это название случайное. Вот я, Виктор, мог быть и Владимиром, Николаем.
Формой мы занимались. И случайно про форму говорили много ненужного. Когда-то я говорил, что искусство состоит из суммы приемов, но тогда — почему сложение, а не умножение, не деление, не просто взаимоотношение. Сказано было наспех для статьи.
Структуралисты делят произведение на слои, потом решают один слой, потом отдельно другой, потом третий. В искусстве все сложнее. Вместе с тем структуралисты, в частности наша тартуская школа, сделали очень много.
Но посмотрите:
— Форма — это разность смыслов, противоречивость.
Самый простой пример. Пушкин писал:
Ее сестра звалась Татьяна.
Впервые именем таким
Страницы нежные романа
Мы своевольно освятим.
Само введение имени «Татьяна» несет много смыслов, многосмысленность; простое имя «Татьяна» прежде всего своей простотой как бы упаковывает все смыслы уже самого текста, формирует их отношения, их взаимоотношения: размышляя так, мы понимаем, что разговариваем о форме.
Товарищи работают интересно, но как они влияют на нашу современную и мировую литературу и читают ли их писатели, волнуются ли они за них?
‹…›
Сейчас поэтики прозы все еще не существует, так как то, что создал ОПОЯЗ, не было точным, не было договорено.
Для меня искусство — это спор, спор сознания, осознания мира. Искусство диалогично, жизненно. Оно, если его остановить, завянет.
Человеческие сердца натянуты как тетива.
И тот, кто не хочет с этой тетивы спустить стрелу, когда он думает, что слово только слово и текст только текст, тот прежде всего не художник, не оруженосец.
Он собиратель бабочек[237].
‹…›
Искусство рождается при столкновении эпох и мировоззрений.
Искусство выправляет вывихнутые суставы.
Искусство говорит о человеке не на своем месте.
Орест должен убить свою мать потому, что она убила отца. Сталкиваются эпохи матриархата и патриархата.
Гамлет не должен убивать свою мать, отец сказал ему «нет». Но Гамлет человек новой науки, нового времени.
И сами великие романы — это пародия на романы. И Рабле и Сервантес почти современники. И до Рабле существовал рыцарский роман, уже пародийный, о великане, но Рабле вдохнул в этот старый роман новый дух.
Проверил все цитаты, которые дает Рабле на Священное Писание, на «Деяния апостолов», и утверждаю, что все они пародийные.
Если в Библии сказано о том, что изобрели сыновья, потомки Каина, что они делали шатры, медные инструменты, как они создали культуру, то тут предки Пантагрюэля изобрели ботинки с загнутыми носами наверх, догадались, что, играя в кости, надо надевать очки.
Это пародия на Сорбонну и на Евангелие.
И это ваганты, странствующие ученики, не верящие в старую науку.
И как бы мы ни подсчитывали слова и буквы, если мы не видны в этом споре мысли, борьбе, которая подходит к краю ковра, то мы не поймем искусства.
Надо считать. Это делают структуралисты. Перед этим надо читать.
Нельзя понять Достоевского, не зная эпохи, не зная беременность России великой революцией, и читать Толстого, не зная, что он говорит: социальная революция не то, «что может произойти», а то, что «не может не произойти».