Самои — страница 36 из 55

— Точно-точно. Надысь кулаков тем путём отправили, чтоб колхозы подкормить.

— А церкву закроют, так вообче дорогу забудем, мужики.

— Слыхали — бают: колокол сверзить хотят да колокольню порушить?

— Ну, это не легко будет: строили-то когда? До революции строили. Тогда и люди другие были, и совесть другая. Говорю: на совесть строили-то…

— Нонче мы свой рай строить будем, если с голоду не передохнем.

— Да, поди, не даст страна родная.

— А в двадцать первом, сколько народу в Ровец свезли. Без гробов и панихид. Вот мор так мор был…

Егорка, заметив подозрительный взгляд продавца, выскочил на мороз.


На озере, как только лёд окреп, расчистили катушку. Круглый день там ребятня, а к вечеру не протолкнуться. Егорка прямо из дому в прикрученных намертво самодельных коньках спустился к озеру. Его обступили.

— Где прячешь награбленное? А ну, тащи, а то юшку пустим.

— Вы кому поверили?

— Вот ему, — перед Егоркой вытолкнули Коляна.

— А ну, повтори, — Егорка сжал кулаки.

Фурцев покосился на коньки — не устоит. Шагнул вперёд:

— Мы вместе были. Ты знал всё.

Егорка ударил его, и Колян упал. Сел верхом и молотил бывшего друга по голове. Тот хрипел, извиваясь:

— Ты знал, знал, знал…


Скинули-таки колокол с колокольни. Упал он сверхатуры на бок, глухо ухнул в последний раз, и мёрзлая земля отдалась утробным стоном. Незаметно поп исчез с попадьёю вместе. Звонарь Лагунков помер голодной зимой. Казалось, разом народ про Бога забыл. Лишь блажная Фенечка, побираясь по дворам, истово крестилась:

— Вам простится, вам простится


Осенние пересуды


Тем летом исполнилась Егоркина мечта — приняли его в заготконтору помощником к брату Фёдору и даже зарплату положили. Но и дел прибавилось: не только в Петровке, по окрестным хуторам скупали они у частников молоко. Много ездили, днём и ночью, лесами, с ружьём — красота! Осень подошла. Никто Егорке про школу не поминает — он и рад.


Случилось как-то быть в Бутаже. Заночевали у Ильи с Федосьей. Поутру, позавтракав — хозяин уж в конторе — засобирались в дорогу. Сестра вышла провожать. Стала у калитки, бездумно улыбаясь, концы платка в кулаках держит, подставляя блеклому солнцу лоб. Болит он у неё. Когда муж дерётся, то метит по голове ударить. Давно ли бесшабашный кудряш Илюха улещал её девкою, в любви клялся, а теперь чуть что — в кулаки. Он и сам иногда не скажет, за что бьёт жену. Такая жизнь…

Прощаясь, Федосья машет рукой, платок сползает на плечо. Егорка видит, удивительные волосы у сестры: на свету они пепельно-серебристые, в сумерках голубые, в темноте — как предгрозовое небо, а вообще сильно поседевшие. Безрассудочный взгляд глубоко западает в душу, свербит в спину. Отъехали. Фёдор покачал головой:

— Совсем затюкал бабу, сверчок…


В дороге прихватил дождь. Заштриховал всё небо, лишь в одном месте оставил радужный круг. Закачался, приблизился горизонт. У просёлка чуть особняком стояла могучая берёза — крона стогом. Под её сень направил Фёдор лошадь. Егорка спрятался с головой под плащ, а старший брат спрыгнул с телеги, обошёл Серка, ослабил подпругу, освободил от удил. Стоял, не хоронясь от дождя, наблюдая, как забирает лошадь губами траву, обнажая длинные зубы. Любовно охлопал ладонью мокрый её бок:

— Укатали Сивку крутые горки.

И прибавил весело, повысив голос:

— Эх, жизнь-жизнь, хучь бы ты полегшала…

Егорке не понятна его весёлость, хотелось досадить немного:

— Ты, Фёдор, большой раньше был, а теперь мы скоро вровень будем.

— Усадка произошла. Старые растут в землю, молодые в небо. И ты, жениться будешь, подлаживайся — сколь лет жене до тебя расти, а то смотри, перегонит.

Фёдор часто сводил разговоры к женитьбе и отношениям с женщинами. Стоило какой девчонке окликнуть Егорку и поболтать немного, Фёдор уж зубоскалит: когда свадьба? Матрёна вставала на защиту деверя, кляла мужа Богом, а тот смеётся, оба, мол, безбожники: он — неверующий, она — католичка.

— Кто у тебя нынче в почёте? — Фёдор хитро щурился, — Машка — потеряшка?

Егорка отмалчивался. Ладно бы сам бабником был, так нет — на свою Матрену не надышится, а брата шпыняет. Бывало, выпьет за обедом и начнёт внушать:

— Кончай, Егор, задумываться. Я знавал одного. Одолели его думы, так он руки на себя наложил.

Егорка сердится на брата, молчит, непроницаемо для чувств каменеет лицо. Чаще всего это состояние овладевает им, когда сестра Нюрка, придравшись к чему-нибудь, ругала его, а мать защищала, и обе то и дело обращались к свидетелям, доказывая свою правоту. Те втравливались в препирательства, и заводилась свара, от которой только и было спасение в дремотной отрешённости.

Лаяться Нюрка всегда найдёт повод. На днях увидала его с мальчишками, играющими в войну, и наскочила дома:

— Ты, лешак запечный, накликаешь, накликаешь войну…

Нюрка боится войны: у неё жених в солдатах.

— Э-эх, детки-детки, — сетует мать, — что ж вас мир-то не берёт?

— А что она на меня, как нелюдь, бросается, — в голосе Егоркином тонкой струной дребезжит слеза.

— Нелюдь, — Наталья Тимофеевна качает головой. — Разве ж можно так ругаться? Нелюдями кого зовут? Не знаешь? То-то. Это враги людской породы. С нелюдями разве сладишь? Сколько раз побеждали люди, опосля всё равно их верх был. Почитай, всю жизнь напролёт их верх, а ты на сестру так…

За думами прошла обида на брата, захотелось подлизаться:

— Ты, Фёдор, у нас молодец: за что ни возьмёшься — всё получается. И храбрый, как герой.

— Просто я — трудяга. Мы, Агаповы испокон веков труженики. Герои, братец, — дерзкие люди, всесторонней храбрости. Казаки, к примеру, готовы в любой час голову свою сложить за Отечество. Зато и жизнь у них была достойная, не нам чета. Оттого и гонору им не занимать стать…

Фёдор сумел-таки мокрыми пальцами завернуть самокрутку, затянулся дымом и перевёл разговор:

— Санька-то чё пишет?

О ком, о ком, а о Саньке Егорка скучал. Несладко, видно, и ей живётся с плешивым Андрияшкой: любой случай подгадывает, чтобы у матери побывать. А теперь вон письмо прислала. Это при её-то трёхклассовом образовании! Но Егорка его лучше любой книги читал и перечитывал, запомнил наизусть:

… " Вроде недавно прощались, а почему-то блазнит — давнёхонько. Ничего, за меня не страдайте. Уход в больнице хороший, кормёжка справная, лечение старательное…"

Пишет из Троицкой больницы, а как туда попала — догадайтесь сами. Может с дитём?

Выслушав Егорку, Фёдор вздыхает:

— Завейся горе верёвочкой…

Дождь истончился, хоть и не исчез совсем, но поредел настолько, что стал неприметен промокшим путникам. Тронулись дальше. Долго ехали полем. Вдруг Фёдор придержал коня.

— Смотри — заяц, — ткнул он куда-то пальцем.

— Где, где? — Егорка, привстав на колени, вертел головой. — Не вижу.

Вокруг пожелтевшее поле, спутанная и выбитая скотом трава, во многих местах почерневшая. Откипевший ковыль легонько тряс седою бородой под дождевыми каплями. Воздух пах сыростью, гнилью и лишь тонкий аромат полыни приятным волнением отзывался в груди. Но где же заяц? Между тем, Фёдор достал из-под кошмы ружьё, проверил заряд, неторопливо прицелился во что-то, только ему видимое, потом опустил ружьё, стёр ладонью дождевые капли с воронёного ствола и, вскинув приклад к плечу, почти не целясь, выстрелил. Будто кочку сорвало с места — серый ушастый комок подпрыгнул из травы и, упав, забился на одном месте. Егорка спрыгнул с телеги и стремглав помчался за добычей, а Федор и не смотрит, занятый ружьём.


В Петровку въехали в промозглых сумерках. Егорка удивился:

— Народу никого.

— Дрыхнет народ-то. Это нам с тобой забота, а колхозник, он же что? Он отдыхать любит. А что, брат, не выпить ли нам с устатку? Гульнём с дороги!

Егорка знал — шутит Фёдор. Выпить он и так выпьет, лишь за стол сядет. Конечно, Матрёна ждёт их с чем-нибудь вкусненьким, но домой надо. Мать волнуется, ждёт, да и спать хочется — мочи нет.


Дома ничего, о чём мечталось — ни тепла, ни сытости, ни спокойствия. Мать в полумраке у стола, лишь подняла взгляд на вошедшего и вновь уронила голову. Что-то стряслось! Не часто она такая. Егорка молчит, сопит, раздеваясь, оглядывается по углам — где же Нюрка? На его вопросительный взгляд мать болезненно морщится и машет рукой:

— Гости у нас ночуют. Нюркин-то кавалер с нею же и спит…

Краска стыда жаром прокатилась по Егоркиным щекам, будто увидал что-то неприличное.

Мать, не дожидаясь пока он поест, легла спать. Он, вскарабкавшись на полати, долго не мог уснуть, прислушиваясь к ночным шорохам.


Почему знакомый воробей сегодня весел, как вертопрах? Потому ли, что красно солнце и небо сине? Потому ли, что морозы скоро, но ещё тепло? Егорка сидит на колодине, топор между ног. Напиленных чурбанов много, а наколотых поленьев мало. На всё лето растянул он себе это удовольствие, и не видно ему конца. Пилить-то, наверное, проще, оправдывался он. Но ни о том сейчас его мысли. Конечно, чёрт бы побрал всякого, кому захочется скандалить в такой погожий день. Но случай-то исключительный.

Ещё табун не выгнали, сбегал он по просьбе матери к Фёдору, и всё, как та велела, обсказал. Недавно брат пришёл, тяжело ступая по крыльцу, поднялся в дом. И теперь Егорка ждал криков и стуков, как начнут выгонять со двора Нюркиного солдата. Мальчишка и топор сготовил, для виду расколов пару чурок. Но тихо. Егорку терзает нетерпение. Он тюкнул топор в колодину, пошёл в дом. Навстречу брат с солдатом, оба плечистые, рукастые. Фёдор чуть повыше. В зубах папироски, видно гость угостил, над головами клубы дыма. Выносят обрывок разговора:

— … рабочие хитры, а наш брат, мужик, простодушен.

— Да, да, — кивает Фёдор и протягивает широкую ладонь, — Ну, так сразу после табуна с Егоркой подходите, в зорю и поедем.

Паренёк вдруг обиделся на ушедшего брата, поджал губы, а Нюркин солдат наоборот, сев на ступеньку крыльца, заявил: