Самои — страница 38 из 55

Старик о чём-то задумался, поскрёб седую свою голову. Глаза его, то вдохновенно блестевшие, стали опять скорбными, и мешки под глазами, казалось, наплыли на самые щёки. Я тогда почувствовал себя виноватым перед дедом. Всю жизнь трудился, детей, нас, внуков, растил, кормил и теперь лишь сахару в плошке рад. Ни добра, ни почёта не нажил. Будто выжали его да бросили — не надобен стал. Иль всем так уготовано: в детстве — сопли, в мужестве — тяжкий труд, а к старости — болезни да забвение?

Алексей замолчал, будто ждал ответа от Фёдора, но и тот молчал, глубоко задумавшись.

— Я себя чувствую виноватым перед дедом. Мог бы — почаще заглядывал. Тому и поговорить не с кем. Думаю так: отслужу, женюсь, заберу его к себе.

— Молодые женятся, хозяйством обрастают, детишек родят, до стариков ли им? — раздумчиво сказал Фёдор. — Ты о себе, о Нюрке подумай. Невеста твоя без отца росла, в бедности, сестрины обноски донашивала. Бойкая она, не давала себя в обиду. Нередко расквашивала носы соседским мальчишкам, когда "ремошницей" дразнили. В Петровку переехали, школу бросила, в повара пошла работать. Ей говорят: молодая, иди коров за сиськи дёргать — доярки больше получают. А она — потом хоть куда, а пока от котла ни на шаг: в детстве голодала, в девках не доедала, так хоть в девичестве поем досыта.

Пришло время Алексею задуматься надолго.


Серко, поматывая головой, тянул телегу просёлком. Шаг коня был широк, по копытам хлестал пожелтевший пырей. Злые осенние мухи, уворачиваясь от хвоста, липли к потным бокам. Уже в виду Петровки проехали по кладбищу. Среди скопища крестов мелькали редкие пирамидки со звёздами. Отгорев, отряхнулись от листьев осины, последние сухо шелестят на самом верху крон. Кладбище все года в одних границах: возникают свежие могилы, старые куда-то скрадываются. А вот и Ровец зловещий, будто земли рубец бугровеет. Сколько там народу без погребения навалено в голодные лихие годы. Кто считал?


Подкатали к Фёдорову дому, работу Матрёне привезли. Скоро Нюрка прибежала помогать птицу щипать да потрошить. Наталья Тимофеевна подошла уже к столу, выпив и захмелев, повторяла надоедливо:

— Я нынче как барыня, как барыня…

Фёдор, раскрасневшись от выпитого и съеденного, никому и всем разъяснял:

— Я это место давно приметил. Чучелья только выстави, они, как грачи, прут…

И Саблин Алексей, хмельной, счастливый, вскидывал руки над столом:

— А я щёлк — осечка, щёлк — осечка… Да-туды-твою-растуды!..

Фёдор покосился на него, не обиделся ли:

— Что ж, бывает, ружьё-то старинное, пистонное…

Егорке тоже поднесли. Он выпил, и голова пошла кругом. Душно стало за столом, а все сидящие какие-то смешные. Вышел на улицу, подышать свежим воздухом.


Степанида Коровина перед домом трясёт в зыбке ребёночка. Это внук, Кривой Марьи сын. Улыбается дитю широким ртом. Из-под платка выбиваются седые пряди. Бесперечь выглядывает из окна сама Марья, тревожится — как бы бабка не уснула. Посматривает одним глазом, второй-то шмель прокусил. Больше всех детей жалеет она последыша. И Степанида и её дочь для Егорки старухи. Не помнит их другими. Ему кажется, они и на свет появились такими — седой да кривой.

Неподалёку копошатся в траве Чернецовы девчонки, белобрысые, вертлявые. Всё поглядывают на Степаниду — не даст ли с дитём поводиться.

Про Степаниду Коровину слышал Егорка такое. Летом 1919 года после жарких боёв в здешних местах подобрала она красного командира в полубеспамятстве. В простреленных ногах уж Антонов огонь зачинался. Отнесла в избу. Вечером в бане обтрепала об него берёзовый веник, а гноящиеся раны расковыряла и барсучьим салом не жалеюче смазала. Вдвоём с Кривой Марьей в дом занесли, стали ждать. День-два минуло, открыл глаза парень, хворь пошла на убыль, пить — есть стал. Назвался Борисом Извековым. Хотела Степанида обженить его на своей дочери, да не удалось: приехала издалека мать выздоравливающего, забрала под свою опёку. А у Марьи, люди говорили, был от красного командира ребёночек, в голодный год помер.

Извеков теперь всей округе известный — служит председателем Петровского сельского Совета. Районное начальство наезжает, с ним за ручку здоровается. Степанида на народе радуется:

— Разогнул спину Борька. Марейка, дура кривая, быстро замуж выскочила, а он забыть её не хочет — до сей поры холостякует.

Одноногий Архип Журавлёв, сосед Степаниды, разложил на лавке перед домом изделия своих рук — веретёна, скалки, толкушки, весёлки, рубели, ложки и прочую домашнюю утварь. Когда-то вырезал себе из деревяшки ногу взамен оставленной под Перекопом и пристрастился к столярству. Даже станок ножной смастерил — кругляши точить. Народ собрался — посмотреть, оценить, поторговаться иль просто поболтать — день-то погожий, а работы все переделаны. Приладилась в горнице перед раскрытым окном Нюра Журавлёва, балагурит через палисадник с товарками. Посмеивается и Архип, оттаивая от хмелька. Про них говорят: хорошо живут, дружно.

Егорка подсел в тенёк, послушать, отчего народ весел.

— Ой, да ты никак выпимши? — заметили бабы. — Вот она — безотцовщина.

Егорка старался держаться солидно:

— Отец в войну погиб. Мы с мамкой два голода пережили, теперь уже никто не нужен.

— Несмышлёный ты, Егор, — сказал Архип, задрал гачу и выбил о деревяшку самодельную трубку. — Отец завсегда нужон.

Егорке иной раз завидовали сверстники: "У тебя отца нет — некому драться". Это было правдой — его ни разу не пороли. Мать всегда была к нему ласкова. Бывало, положит его голову к себе на колени, выскребает ногтями перхоть иль расчёсывает его вихры костяным гребешком. Егорка млеет от удовольствия. И всё-таки отец ему, конечно, был нужен. Отсутствие мужской опёки и защиты не по годам взрослило его, выделяло среди сверстников.

Однажды нашёл в лесу маленького козлёнка, принёс домой, поил молоком из рожка, оберегал от собак. Осенью козлёнок убежал в лес, а зимой, должно быть, изголодавшись, приходил к ним на подворье, удивляя даже бывалых людей. Другой раз отнял он у мальчишек забитого камнями совёнка. Выхоженный, он прижился в стайке, куда на следующее лето прилетел с подругой, ловил мышей проворнее кошки, а однажды заклевал хорька, повадившегося в курятник. Защита и помощь слабому от мудрого и сильного — это как раз то, что ему самому не хватало в жизни.

Между тем, народ продолжает судачить. Архип шутку отпустил:

— Цыган вот тоже приучал лошадь терпеть без овса и сена, а она бестолковая копыта отбросила.

Бабы громко смеются, и Егорка, ничего не поняв, за компанию.

Скорым шагом подошёл председатель колхоза Семён Фёдорович Гагарин. За двое минувших суток он не спал и почти не ел. Щёки запали, белки глаз пожелтели, словно он заболел лихорадкой. Не сегодня — завтра ставить скот на зимовку, а коровники не готовы. Земля горит у него под ногами, но остановился, поздоровался, закурил.

— Ну что, Семён Фёдорович, переведёшь меня в конюхи? — пряча улыбку в усах, спросил Архип, — а то совсем обезножу.

— Ишь, настырный какой, — председатель невесело рассмеялся. — Рискуешь ты без ноги-то на лошадь взбираться?

— Без риска век не испытаешь счастья.

— Не поздно ли за счастьем гоняться стал? Счастье — это когда ты молодой, когда ходишь со свободными плечами и никому не кланяешься — ни дождю, ни ветру, ни солнцу. А потом: на шею — семья, на плечи — работа, в голову — заботы.

— А тем, кто молодость в батрачестве прожил, без своего угла, тем как же? Кто не ел, не пил досыта, девок всласть не обнимал? Бессчастный народ выходит?

— И этот шабалдай туда же, — подала из окошка голос Нюра Журавлиха. — Девок ему подавай.

Бабы прыснули в кулаки, А Архип крякнул досадливо и прикрикнул на жену:

— Тебя только, дурья башка, тут не слыхали.

— Чего лается? Никак рехнулся! — Нюра в сердцах хлопнула створкой окна и скрылась в горнице.

Председатель был двадцатипятитысячником, присланным партией из города, для строительства социализма в деревне. Знал, что народ интересует любые подробности о его прежней жизни. Размял и закурил новую папироску.

— Мой дед, Иван Захарович, когда мама поступала вопреки его желанию, до того всегда ругался, гримасничая, выкручиваясь туловищем, что нам с братом казалось — рехнулся старый. Мама говорила, что в молодости перевидала всяких — привсяких чудищ в облике человеческом, успокаивала — блажит дедушка. Кто рехнулся, таких сроду-роду не приведись встретить. Жить с ним бок о бок — мука смертельная.

Народ с председателем согласился, заулыбался, закивал. Архип сказал:

— Дураков в особых домах держут и к нормальным людям не пускают. Извёлся ты, Семён Фёдорович, с лица спал. Пожалел бы себя-то чуток, отдохнул — всех делов не переделать, всем не угодишь.

— Это верно. Как меж двух огней живу. Помню, карапузом задумал кататься на льдине. Залез с шестом, толкаюсь. А она — хряп! — и пополам, расходится под ногами. Я орать. С берега кричат: "Прыгай на одну!" Я бух на одну половину, шест потерял, да меня баграми вытянули. Вспомнил почему? Работа моя такая: стою на двух льдинах: району надо угодить и народу потрафить, а они, как те льдины, в разные стороны…

Семён Фёдорович и Егорке понравился. Хороший мужик, подумал, глядя на него любовно. На телогрейке у председателя не хватало пуговиц, выдраны "с мясом", да и не привык он застёгиваться, всегда ходил нараспашку.

Из ворот вышла Нюра Журавлиха, накинулась на мужа:

— Ты пошто, старый, меня срамишь принародно? Ирод!

— Што да пошто… Зубатиться с тобой не собираюсь, — спасовал одноногий перед хозяйкой.

Ещё один человек подвернул к Журавлёву дому. Диковатый взгляд, копна рыжих волос, на висках выцветших от седины. Баландин Василий Петрович, по-уличному — Краснёнок. В Гражданскую войну чуть не до смерти был порот колчаковцами, и с той поры возомнил себя народным заступником, критиковал любую власть во всяком её проявлении. Местной оппозицией называл его Гагарин и избега