Абдурахман Кадыров и его гость пили чай. Этому занятию они посвятили несколько часов, и теперь каждый испытывал то особое чувство облегчения, которое может подарить лишь пятый или шестой чайник чая в июльский полдень ташкентского лета. Для Абдурахмана чувство это было привычным, как для исполнительного человека привычно сознание хорошо сделанной работы. Счастье гостя было томительным и сладостным.
— Еще чаю? — спросил Абдурахман.
Гость кивнул.
— Мирхабиб, — крикнул Абдурахман. — Чой!
Из-за занавески показалась стриженая голова. Абдурахман взял со стола опустевший чайник и, не глядя, протянул в сторону двери. Босой тринадцатилетний мальчик в голубой майке и черных трусах вошел в комнату, принял чайник, мгновение помедлил и направился к двери.
— Кора чой, Мирхабиб, — сказал Абдурахман. — Быстрее, — добавил он, и мальчик побежал.
Окно комнаты, где они сидели, выходило в сад, и зной приходил сюда уже ослабленным, в полную меру свирепствуя среди каменных домов и асфальта.
«Какой послушный брат», — подумал русский гость, проводив глазами мальчика. После выпитого чая лень было шевелить языком. Тем не менее он мог бы сказать так о Мирхабибе, не боясь обидеть Абдурахмана. Слишком хорошие они друзья, чтобы обдумывать возможные последствия слов, которые здесь, в трех тысячах километрах от города, откуда он приехал, имели странную способность приобретать иной смысл, иногда прямо противоположный тому, который вкладывал в них говорящий. «Хотя, — думал гость, — то, что брат послушный, можно сказать и чужому. Можно также сказать, что брат красивый. Можно сказать, что жена послушная. Что она красивая — говорить нельзя. Абдурахману, пожалуй, можно, а чужого это обидит».
— Пройдемся? — предложил Абдурахман.
Они поднялись из-за стола. У порога надели сандалии. Не застегивая пряжек и звеня ими, как шпорами, спустились по ступенькам в сад. Земля перед домом была настолько утрамбована, что не давала пыли, а дальше, где росли деревья, шла рыхлая, но тоже очень сухая почва, и даже бороздки, по которым вода во время поливки питала землю, были словно посыпаны пеплом. Деревья, казалось, изнемогали от жары. От их нагретых стволов исходил запах прожаренного на солнце белья.
Абдурахман подошел к толстому стволу урюкового дерева, взялся обеими руками и тряхнул. Несколько урючин упало на землю. Он поднял их, облил водой из ведра и, поймав настороженный взгляд гостя, сказал:
— Чистая вода, не беспокойся.
Тень от дерева наполовину покрывала деревянный помост, застеленный одеялами. По утрам, когда помост был в тени, они пили здесь чай, опираясь на цветные подушечки. Рядом стояла старая железная кровать, на которой спал отец Абдурахмана.
— Здесь неплохо, а там, конечно, другое, — сказал Абдурахман. — Там до работы пять минут, а отсюда час. Погуляй по такой жаре.
— Хорошо, — блаженно проговорил гость, все еще ощущая во рту сладкий вкус урюка. — Очень уж здесь хорошо.
— Сорок человек, — продолжал Абдурахман, — получили квартиры в центре Ташкента. Сорок лучших специалистов, самых достойных. Знаешь, что такое у нас получить квартиру в центре?
— Представляю, — сказал гость.
— Не представляешь, — сокрушенно покачал головой Абдурахман.
На дорожке, ведущей к дому, показалась его жена — почти девочка — в красном пятнистом, словно в солнечных бликах, платье. У нее было тонкое, нежное лицо, добрые глаза и гладкие, смуглые руки. Но тело было крупным, как будто не ей принадлежащим.
— Она у тебя героиня, — заметил гость. — В двадцать лет — второй ребенок.
— Что второй? У меня будет шесть детей, — произнес Абдурахман с достоинством и, перехватив недоуменный взгляд гостя, добавил: — Это у вас такие странные понятия. Родился ребенок — и вы думаете, что на второго уже не хватит сил. А много ли ему нужно?
Абдурахман оглядел сад, развел руками, точно давая понять, что и земли, и фруктов хватит на всех, но вдруг смешался и оборвал себя на полуслове. Несколько дней назад, рассказывая о подарках годовалому сыну в день рождения, Абдурахман упомянул о двух велосипедах, трех пальто и прочих вещах, которых бы вполне хватило на нескольких детей. «У узбеков так принято, — говорил он, — тебе все дарят, и ты всем».
В это время гость услышал курлыканье двух горлиц. Пританцовывая, они разгуливали по утрамбованной земле двора — птицы, похожие на голубей, только клювы у них были тонкие и длинные, а перья имели цвет очень сильно разбавленных фиолетовых чернил, да и курлыкали они громче и заунывнее голубей.
— Нет птицы лучше, чем горлица, — сказал Абдурахман. — Горлицы не выносят шума. Там, где они живут, царит мир.
Они вернулись в дом. Мирхабиб принес чайник. Гость не испытывал жажды, но пить было приятно. Комната Абдурахмана, в которой они сидели, казалась немногим больше стола, стоящего посредине. Во второй, несколько большей комнате жили остальные: мать Абдурахмана, его сестра, брат и сын, а то время, пока у них гостил русский, и жена. На ночь стол выносили на веранду, и Дилбар стелила на полу красные стеганые одеяла.
Утром, когда гость выходил в сад умыться, мать Абдурахмана, еще нестарая женщина, встречая гостя, протягивала правую руку, касалась плеча, хлопала по спине, припадая головой к его груди, громко спрашивала:
— Пал карасёо?
Сначала он только улыбался в ответ, поскольку не понимал, что говорит она. Когда наконец понял, то неизменно отвечал: хорошо, спасибо, очень хорошо, — хотя спать под ватным шелковым одеялом было жарко. Он не решался говорить многосложно с матерью Абдурахмана, боясь, что она не поймет. Так они стояли друг против друга и улыбались.
— Карасёо? Карасёо? — радовалась она, вкладывая в это слово все то, что не умела выразить по-русски, и продолжала свой путь, твердо ступая на сухую землю сначала пяткой, потом всей ступней, и ее ноги в шароварах, виднеющихся из-под платья, напоминали ноги танцовщицы.
За стеной комнаты, где они сидели, монотонно бормотал телевизор. Чайник, принесенный Мирхабибом, иссяк, как и все предыдущие, и Абдурахман медленно поднялся из-за стола. Гость тоже встал. Они прошли во вторую комнату. Ноги в носках мягко ступали по полу, застеленному тонкими тряпичными ковриками, и, если бы не поскрипывание половиц, передвижение двух мужчин по дому было бы совсем бесшумным.
У телевизора сидели Мирхабиб и Покиза, сестра Абдурахмана. Бледный экран, по которому двигались бескровные лица, целиком захватил их внимание. Они скорее почувствовали, чем услышали, что в комнату кто-то вошел. Первой обернулась Покиза и, увидев вошедших, легко поднялась. Многочисленные косички, повторив волнообразное движение фигурки девушки, едва слышно прошуршали по спинке стула, на котором она сидела. Гость никак не мог привыкнуть, что ему то и дело уступают место, но слишком много было странного и необычного в этой жаркой и тихой стране, много такого, что не в его силах было не только нарушить или изменить, но даже понять. Странным был и ящик с бледным экраном, по которому блуждали тени, в насыщенной цветом комнате, где обилие ковров и пестрых одеял, а также диван у стены создавали иллюзию цветущего сада.
В углу, не обращая ни на кого внимания, возился со своими игрушками плоскоголовый малыш. Когда они вошли, малыш оглянулся и сморщил личико в улыбке. Абдурахман подхватил его, поднял над головой, пронес по комнате.
Покиза, сидевшая теперь на диване позади Мирхабиба, тайком взглянула на гостя, тогда как ее никто не мог видеть, поскольку остальные были заняты телевизором. Гость ей нравился. Было приятно и интересно смотреть на него. Все в нем казалось ей чудным, незнакомым и привлекательным. Ей хотелось, чтобы передача, которой так увлеклись Абдурахман и его друг, продолжалась без конца. Но чем дольше она смотрела на гостя, тем печальнее становилась мысль о неизбежной разлуке.
Гость скоро уедет, ее школьные каникулы кончатся, и тогда телевизор — маленькое бледное окошечко в мир путешествий — напомнит ей тот единственный день, когда она могла так долго смотреть на русского друга ее брата. Ей казалось, что она запомнит его на всю жизнь.
В комнату, где смотрели телевизор, вошла мать. Она была босиком, волосы, заплетенные в две косички, спускались на плечи, и шла она точно под музыку ударных инструментов. Абдурахман встал. Теперь мать и сын, стоящие на ковре друг против друга, были похожи в представлении приезжего на актеров старинного театра, условный язык которых он, кажется, начал уже понимать. Гость подумал, что сейчас его пригласят обедать. Так и случилось.
Они перешли с Абдурахманом в другую комнату и сели за обеденный стол. Мирхабиб принес две душистые лепешки величиной с чайное блюдце каждая, положил на скатерть, и Абдурахман разломил их на несколько частей. Покиза внесла чайник и две пиалы, поскольку здесь принято начинать всякую еду с чая. Обедали вдвоем, как и в предыдущие дни. Женщины не садились с ними за стол то ли потому, что не хотели нарушать обычай, опасались, что гость сочтет их нескромными, то ли в это время дня они бывали заняты другими делами.
Абдурахман, как всегда, отвечал на многочисленные вопросы гостя: из чего приготовлен суп? что такое маш?
— Маш, — говорил Абдурахман, — представляешь? — мелкий зеленый горошек. Машхурды — суп из маша. Запах машхурды в старом Ташкенте ты, должно быть, помнишь. Мы ели машхурды у моего двоюродного брата. У него старый дом, а у другого брата новый. Ты видел настоящий узбекский дом. Скажи, где еще ты мог видеть такие дома? Где ты видел ганчевые потолки и стены? Если будем в Самарканде, ты поймешь, что такое ганч. Будем в Бухаре, увидишь дворец Ситораи-Махи-хоса.
Тем временем Дилбар принесла две касы с шурпой. Она вошла в комнату все с той же улыбкой невинности, свидетельствующей о бесконечной мягкости характера и преданности мужу. Но гостю показалось, что в ее улыбке было и что-то от актерской игры, рассчитанной не столько на мужа, сколько на его друга. Не то чтобы ее взгляд был неискренним, но преувеличенно покорным, словно она пыталась выглядеть самим воплощением благонравия и благородства. Гость почему-то был уверен, что, окажись они в другой ситуации, в другом месте — в том же институте, где училась Дилбар, — она бы не молчала, как здесь, и выглядела вполне современной студенткой, одной из тех многих, кто составляет самую яркую и веселую часть жителей любого города.