Но уже в тот день мы почувствовали некую близость, гораздо большую, чем можно было ожидать после получасового разговора. Я заметил, что единодушие в критической оценке всегда внутренне сближает людей. Бедная Карла воспользовалась возникшей близостью, чтобы посвятить меня в свои горести. После вмешательства Коплера они зажили скромно, но без особых лишений. Теперь их смущала только мысль о будущем. Ибо Коплер, хоть и приносил в строго установленные дни выхлопотанное пособие, не позволял им твердо на него рассчитывать. Он не желал доставлять себе лишнего беспокойства и предпочитал, чтобы беспокоились они. К тому же и эти деньги он давал им не просто так: он стал в доме настоящим хозяином и требовал, чтобы ему докладывали обо всем, вплоть до самых ничтожных мелочей. Горе им, если они позволяли себе какую-нибудь трату, которая не получила его предварительного одобрения! Недавно мать Карлы была больна, и девушке, занятой домашними делами, пришлось на некоторое время бросить пение. Узнав об этом от учителя, Коплер устроил ей сцену и заявил, что в таком случае нечего было беспокоить порядочных людей просьбами о помощи. Несколько дней они прожили как в кошмаре, боясь, что их снова бросят на произвол судьбы. Когда же Коплер наконец вновь появился в их доме, он не только возобновил все прежние условия, но даже точно установил, сколько часов в день Карла должна сидеть за фортепьяно и сколько может тратить на хозяйство. И еще пригрозил, что будет наведываться к ним в самые неожиданные часы и проверять, что они делают.
– Разумеется, он желает нам только добра, – сказала в заключение девушка, – но он приходит в такую ярость из-за пустяков, что, наверное, рано или поздно, рассердившись все-таки, предоставит нас собственной судьбе. Правда, сейчас, когда и вы тоже занялись нами, можно уже, наверное, этого не бояться?
И она снова пожала мне руку. Но так как ответил я ей не сразу, она испугалась, что я солидарен с Коплером, и добавила:
– Вот и синьор Коплер тоже говорит, что вы очень добры.
Этой фразой она хотела сделать комплимент мне, но также и Коплеру.
Образ Коплера, с такой неприязнью нарисованный Карлой, был для меня совсем новым и возбуждал живую симпатию. Мне бы очень хотелось на него походить, но это было невозможно, так как меня в этот дом привело желание. Это правда, что деньги, которые Коплер приносил бедным женщинам, были не его, но устроил-то все он, а кроме того, он посвящал этой семье значительную часть своей жизни. И гнев, которым он их удостаивал, был подлинно отеческим гневом. Но тут в мою душу закралось сомнение: а что, если все это он делает только потому, что тоже желает Карлу? И, ни секунды не колеблясь, я осведомился:
– А что, Коплер никогда не просил вас о поцелуе?
– Никогда! – живо ответила Карла. – Когда он бывает мною доволен, он сухо выражает свое одобрение, слегка пожимает мне руку и уходит. Зато когда сердится, он даже руки не подает и не замечает, что я плачу от страха. Поцелуй в такую минуту был бы для меня подлинным облегчением!
Увидев, что я засмеялся, Карла поспешила объяснить, что она имела в виду:
– Я бы с благодарностью приняла поцелуй мужчины, который уже так стар и которому я стольким обязана.
Вот еще одно преимущество настоящих больных: они выглядят старше своих лет!
Я сделал слабую попытку походить на Коплера. Улыбаясь, чтобы не слишком напугать бедную девушку, я сказал, что и я тоже – стоит мне кем-нибудь заняться – становлюсь очень деспотичным. И в общем-то тоже считаю, что если уж берешься заниматься искусством, надо делать это всерьез. Потом я так вошел в свою роль, что и улыбаться перестал. Коплер был прав, строго обращаясь с девушкой, которая не умеет ценить время: ей следовало бы помнить о том, сколько людей идет на жертвы, чтобы оказать ей помощь!
Я был с ней по-настоящему строг и суров.
Однако пора было возвращаться домой к завтраку: именно сегодня мне ни в коем случае не хотелось заставлять Аугусту ждать. Я протянул Карле руку и только тогда заметил, как она бледна. Мне захотелось ее утешить.
– Не сомневайтесь, я сделаю все от меня зависящее, чтобы заступиться за вас и перед Коплером, и перед всеми остальными.
Она поблагодарила, но по-прежнему выглядела подавленной. Потом я узнал, что едва я вошел, как она сразу же угадала истину, поняв, что я в нее влюбился и что, следовательно, она спасена. Но потом, а именно – к тому моменту, когда я собрался уходить, она уже была убеждена, что и я тоже влюблен в одно только искусство пения и что, следовательно, если она не будет делать успехов, то есть будет петь плохо, я брошу ее на произвол судьбы.
Вид у нее был ужасно удрученный. Мне стало ее жаль, но так как я не мог больше терять времени, я решил подбодрить ее с помощью того средства, на которое она сама недавно указала как на самое эффективное. Уже у самых дверей я привлек ее к себе, аккуратно отодвинул носом косу и, добравшись до шеи, даже легонько прикусил ее зубами. Все это имело вид шутки, и в конце концов она даже засмеялась – но уже после того как я ее отпустил. До этого она, совершенно ошеломленная, неподвижно покоилась в моих объятиях.
Она вышла вслед за мной на лестничную площадку и, уже когда я начал спускаться, спросила:
– Когда вы теперь зайдете?
– Завтра или на днях, – ответил я не совсем уверенно, но потом, уже решительнее, добавил: – Да нет, завтра, конечно, завтра! – Затем, не желая себя чересчур компрометировать, я еще сказал: – Мы продолжим изучение Гарсиа!
Выражение ее лица при этом ни разу не изменилось: она приняла первое мое обещание, потом – с благодарностью – второе, потом – все так же улыбаясь – третье. Женщины всегда знают, чего хотят. Ни Ада, которая меня отвергла, ни Аугуста, которая меня приняла, ни Карла, которая предоставила мне поступать так, как я хочу, не колебались ни одной секунды.
На улице я сразу же почувствовал себя ближе к Аугусте, чем к Карле. Я вдохнул свежий, чистый воздух и с необычайной полнотой ощутил свою свободу. Это была не более чем шутка, и она не переставала быть таковой оттого, что местом ее приложения была избрана прикрытая косой шея Карлы. В конце концов и сама Карла восприняла этот поцелуй как обещание доброго отношения и, главное, поддержки.
Однако уже в тот же самый день за столом мне стало не по себе. Между мною и Аугустой огромной черной тенью, которую, мне казалось, было просто невозможно не заметить, легло мое давешнее приключение. Я чувствовал себя жалким, виноватым, больным. Боль в левом боку я ощущал как нервную боль, уходившую своими корнями в глубокую рану, которую я нанес своей совести. Делая вид, что я ем, я попытался облегчить эту боль, приняв традиционное твердое решение. «Все, больше я никогда ее не увижу, – думал я, – а если из соображений приличия мне и придется еще с ней встретиться, то это будет последний раз». В общем, не так уж много от меня и требовалось. Я должен был сделать над собой всего-навсего одно усилие: не пытаться больше увидеть Карлу.
Аугуста, смеясь, спросила:
– Ты что, был у Оливи? Чем ты так озабочен?
Я тоже засмеялся. Это было большим облегчением – получить возможность заговорить. Правда, это были не те слова, что могли бы вернуть мне покой, – потому что сказать те означало бы признаться и дать обещание, – но за неимением лучшего уже и эти слова были большим облегчением. И я заговорил и говорил ужасно много, весело и благодушно. Потом я придумал кое-что получше: я завел речь о той небольшой прачечной, о которой Аугуста так мечтала и в которой я ей все время отказывал, и тут же дал ей разрешение на постройку. Аугуста была так растрогана этим разрешением, о котором ей не пришлось даже просить, что встала из-за стола и подошла меня поцеловать. Этот поцелуй, по-видимому, начисто зачеркнул тот, предыдущий, и я сразу почувствовал себя гораздо лучше.
Вот так мы обзавелись прачечной, и еще и сейчас, проходя мимо ее небольшого здания, я всегда вспоминаю, что пожелала ее Аугуста, а утвердила Карла.
Вторая половина дня прошла чудесно – до краев наполненная любовью. Совесть донимает меня куда больше, когда я нахожусь один. Слова Аугусты и ее нежность меня успокаивали. Мы вместе вышли из дому. Потом я проводил ее к матери и весь вечер тоже провел с ней.
Прежде чем лечь, я, как обычно, долго смотрел на жену, которая уже спала, тихо и ровно дыша. Даже во сне она выглядела ужасно аккуратной: одеяло натянуто до подбородка, жидкие волосы заплетены в короткую косичку, приколотую на затылке. Я подумал: «Я не хочу причинять ей страданий! Ни за что на свете!» Заснул я спокойно. Завтра я выясню свои отношения с Карлой и найду способ успокоить бедную девушку насчет ее будущего, не прибегая к поцелуям.
В эту ночь мне приснился странный сон: я не только целовал шею Карлы – я ее пожирал. Я кусал ее с яростным наслаждением, но на месте укусов не появлялось кровоточащих ран, и шея оставалась такой же, как была, – гибкой, белоснежной, нетронутой. Покоившаяся в моих объятиях Карла, казалось, нисколько не страдала от этих укусов. Кто от них страдал, так это Аугуста, которая вдруг откуда-то появилась. Желая ее успокоить, я сказал: «Я не съем все: оставлю кусочек и тебе».
Этот сон показался мне кошмаром только тогда, когда я проснулся посреди ночи и вспомнил его уже с ясной головой: до этого, то есть пока он мне снился, даже присутствие Аугусты не уменьшало удовольствия, которое он мне доставлял.
Но едва проснувшись, я с необычайной ясностью осознал, как велико мое желание и какую серьезную опасность представляет оно для меня и Аугусты. Может быть, в лоне женщины, которая спала рядом со мной, уже зарождалась новая жизнь, и ответственность за нее должен буду нести я. А кто знает, чего потребует от меня Карла, если сделается моей любовницей? Мне казалось, что я заметил в ней жадность к удовольствиям, в которых до сих пор жизнь ей отказывала, а разве смогу я обеспечить сразу две семьи? Благоразумная Аугуста просила у мена прачечную, та попросит что-нибудь другое, но, конечно, не менее дорогое. Я вспомнил Карлу – как она, смеясь, прощалась со мной на площадке после того, как я ее поцеловал. Она уже тогда знала, что я стану ее добычей. Мне сделалось так страшно одному в темноте, что я не удержался и застонал.