Аугуста не понимала, что таким образом она обнародовала фальшивость не одной только этой детали! Если бы за столом был внимательный наблюдатель, он сразу бы понял, какого сорта была эта любовь, которой мы якобы занимались даже в самых неподходящих для этой цели местах.
Я вновь вернулся к своему длинному, бессвязному повествованию, рассказав о нашем возвращении, о том, как мы оба принялись переделывать наш дом, предпринимая то одно, то другое, и между прочим решили даже построить прачечную.
Все так же смеясь, Аугуста снова меня перебила:
– Послушай, ведь это не наш праздник, это праздник Ады и Гуидо! Ты должен говорить о них.
Все шумно с ней согласились. Я тоже засмеялся, заметив, что благодаря мне за столом наконец-то установилась та атмосфера шумного веселья, которой и подобает сопровождать подобного рода торжества. Но что можно было сказать еще, я не знал. Мне казалось, что я и так уже говорил долгие часы. И тогда я просто выпил несколько бокалов вина, один за другим:
– Это за Аду! – И я вытянул шею, чтобы посмотреть, сделала она под столом рожки или нет.
– А это за Гуидо! – и добавил, уже после того как выпил: – От всего сердца! – забыв, что первый бокал я не сопроводил таким заявлением.
– А это за вашего старшего сына!
И я выпил бы еще много-много бокалов за их детей, если бы мне наконец не помешали. За этих невинных созданий я готов был выпить все, что стояло на столе.
Все последующее погружено в еще более густой мрак. Ясно помню одно: главной моей заботой было не выглядеть пьяным. Я держался прямо и говорил мало. Я не доверял самому себе и тщательно обдумывал каждое слово, прежде чем его произнести. И хотя разговор за столом продолжался, я был вынужден отказаться в нем участвовать, потому что не успевал вовремя прояснять для самого себя свои смутные мысли. Я пожелал завести отдельный разговор и сказал тестю:
– Слышали? Говорят, что exterieur упал на два пункта.
Новость, которую я сообщил, никак меня не затрагивала: я просто слышал, что об этом говорили на бирже, и воспользовался случаем, чтобы затеять с тестем деловой разговор на серьезные темы, которых пьяные обычно не касаются. Но, по-видимому, тестю эта новость оказалась далеко не так безразлична, как мне, потому что он назвал меня вороном, приносящим дурные вести. И вечно-то я с ним попадал впросак.
Тогда я занялся своей соседкой, Альбертой. Разговор зашел о любви. Ее эта тема интересовала теоретически, ну а меня в данный момент тоже вовсе не привлекала практика. Поэтому мы приятно поговорили. Она спросила, какие у меня есть идеи на этот счет, и я сразу же сообщил ей одну, которая была, по-видимому, результатом моего сегодняшнего опыта. Женщина – это предмет, цена на который меняется гораздо чаще, чем любая биржевая цена. Альберта неправильно меня поняла, решив, что я имею в виду общеизвестную вещь: то, что цена на женщину меняется в зависимости от ее возраста. Тогда я объяснился яснее: одна и та же женщина могла необычайно высоко цениться утром, ровно ничего не стоить в полдень, сделаться вдвое дороже вечером, а ночью иметь ценность отрицательную. Я объяснил ей, что значит отрицательная ценность: такую ценность имеет женщина, когда мужчина прикидывает, сколько бы он заплатил за то, чтобы услать ее подальше.
Бедная сочинительница пьес не могла согласиться с этой теорией, в то время как я, памятуя о том, какие изменения в цене претерпели за сегодняшний день Аугуста и Карла, был убежден, что я совершенно прав. Но когда я попытался это объяснить, вмешалось выпитое мною вино, и я сбился с мысли.
– Послушай, – сказал я, – допустим, сейчас твоя стоимость измеряется величиной икс; так вот, если ты позволишь мне коснуться твоей ножки, твоя стоимость сразу же увеличится по крайней мере еще на один икс.
Слова я сопроводил действием.
Густо покраснев, Альберта отдернула ногу и, стараясь казаться остроумной, сказала:
– Но это уже не теория, это практика! Я пожалуюсь Аугусте!
Должен признаться, что и мне эта ножка показалась отнюдь не сухой теорией, но я запротестовал с самым невинным видом:
– Это чистая, чистейшая теория, и с твоей стороны очень дурно, если ты воспринимаешь ее иначе.
Фантазии, которые рождает вино, обретают реальность свершившегося факта.
Мы с Альбертой долго не могли забыть, что однажды я прикоснулся к ее телу, сказав ей к тому же, что делаю это с удовольствием. Слова подчеркнули жест, а жест – слова. До тех пор, пока она не вышла замуж, у нее всегда находились для меня румянец и улыбка, а потом – румянец и гнев. Так уж устроены женщины. Каждый новый день приносит им новое истолкование прошедшего. Должно быть, у них нескучная жизнь! Я же истолковывал тот свой жест всегда одинаково: я словно украл тогда какую-то прелестную вещицу с острым и своеобразным вкусом и ароматом, и Альберта сама виновата в том, что некоторое время я старался напоминать ей об этом поступке, а потом, позже, отдал бы все на свете за то, чтобы она о нем забыла.
Помню, что уже перед самым уходом случилась еще одна вещь, гораздо более серьезная. На какое-то время я остался с Адой наедине. Джованни уже давно лег, а все прочие прощались с синьором Франческо, который отбывал в гостиницу в сопровождении Гуидо. Я долгим взглядом смотрел на Аду – всю в белых кружевах, с обнаженными руками и плечами, и нескончаемо долго молчал. Не то чтобы мне нечего было ей сказать, но, хорошенько взвесив, я отвергал одну за другой все фразы, которые приходили мне в голову. Помню, что я долго обдумывал, позволено ли мне сказать следующее: «Как я рад, что ты наконец выходишь замуж, и выходишь не за кого-нибудь, а за моего дорогого друга Гуидо. Только теперь наконец между нами все будет кончено». Я хотел сказать ей заведомую неправду: ведь все знали, что между нами уже несколько месяцев, как все было кончено, но мне казалось, что эта ложь будет самым лучшим из всех возможных комплиментов, а для меня было несомненно, что женщина, одетая таким образом, требует комплиментов. Однако после долгого размышления я так ничего и не сказал. Я проглотил приготовленные слова, потому что в море вина, в котором я плавал, я нашел наконец спасительный островок. Я подумал, что поступлю неправильно, если буду рисковать любовью Аугусты ради того, чтобы доставить удовольствие Аде, которая меня не любит. Но все то время, пока мою душу терзали сомнения, и потом, когда я с усилием отрывал от себя приготовленные слова, я смотрел на Аду таким взглядом, что она в конце концов поднялась и вышла, со страхом на меня оглянувшись и, может быть, едва удерживаясь, чтобы не побежать.
Взгляд свой мы помним так же, как слова, а может быть, и лучше. Взгляд могущественнее слова, потому что во всем словаре не сыщешь такого, которое могло бы раздеть женщину. Теперь-то я знаю, что тот мой взгляд исказил смысл задуманной мною фразы, слишком ее упростив. Через глаза Ады он пытался проникнуть за ее одежду, а может, даже и за кожу. А смысл его, конечно, сводился к следующему: «А не лечь ли нам пока в постель?» Вино – опаснейшая штука, потому что выносит на поверхность отнюдь не то, что мы думаем. Оно заставляет заговорить прошедшее и позабытое, а не то, чем мы живем сейчас. Оно капризно выставляет на всеобщее обозрение мыслишки, с которыми мы носились в более или менее отдаленном прошлом и о которых давно забыли. Оно не обращает внимания на вымарки и читает вслух все, что можно еще разобрать в нашем сердце. А ведь известно, что в нем ничего не зачеркнешь окончательно – так, как, скажем, зачеркивается в векселе неверная передаточная надпись. В нем всегда можно разобрать все наше прошлое, и вино кричит о нем во весь голос, пренебрегая добавлениями, которые внесла туда последующая жизнь.
Отправляясь домой, мы с Аугустой взяли экипаж. Когда мы очутились в темноте, я счел своим долгом заключить в объятия и осыпать поцелуями свою жену, потому что всегда поступал так в подобных ситуациях и боялся, что, если не сделаю этого сейчас, она может подумать, что в наших отношениях что-то изменилось. А в них ничего не изменилось – вино кричало также и об этом. Она вышла за Дзено Козини, и вот, пожалуйста, он при ней, точно такой же, как раньше. И совершенно неважно, что сегодня он обладал еще и другими женщинами: чтобы сделать мне приятное, вино удвоило их число, добавив туда не то Аду, не то Альберту – сам толком не знаю.
Помню, что, уже засыпая, я вдруг увидел перед собой на мгновение мраморное лицо Коплера, покоившегося на своем смертном ложе. Казалось, оно требовало, чтобы ему воздали должное, а должен я был ему слезы, которые сам обещал. Но он снова так ничего и не получил, потому что я провалился в сон. Правда, я успел извиниться перед призраком: «Потерпи еще чуть-чуть. Скоро я вернусь». Но я так к нему и не вернулся, потому что не пошел даже на похороны. У нас было столько дел дома, а у меня еще и вне дома, что для него времени не нашлось. Порой о нем заговаривали, но только чтобы посмеяться, вспоминая, как выпитое мною вино заставило его столько раз умереть и воскреснуть. Он даже вошел у нас в поговорку: когда газеты, как это часто бывает, сообщают о чьей-то смерти, а потом печатают опровержения, мы говорим: «Бедный Коплер!»
На следующее утро я поднялся с легкой головной болью. Беспокоила меня немного и боль в боку, наверное, потому, что пока длилось действие вина, я ее не замечал и успел от нее отвыкнуть. Но тяжести на душе я не чувствовал. Мое благодушное настроение еще более укрепилось, когда Аугуста сказала, что если б не я, было бы просто ужасно: пока не пришел я, ей казалось, что она не на свадебном пиру, а на поминках. Следовательно, я мог не стыдиться своего поведения. Но потом я обнаружил, что была все-таки одна вещь, которую мне так и не простили: это тот наглый взгляд, которым я пронзил Аду.
Когда вечером следующего дня мы снова встретились, Ада протянула мне руку с беспокойством, отчего беспокойство, которое испытывал я, еще более усилилось. Правда, может быть, дело было в том, что на совести у нее лежало ее бегство – в высшей степени невежливое! Но и тот мой взгляд тоже был, конечно, грубым поступком. Я точно помнил, как я на нее смотрел, и понимал, что человеку, пронзенному таким взглядом, будет нелегко его забыть. Нужно было исправить содеянное с помощью безукоризненно братского отношения.