Самопознание Дзено — страница 64 из 89

– Мне как собаке хочется выть, когда я слышу эти звуки.

Странно! Аугусте же, напротив, нравилось, проходя мимо дверей кабинета, ловить доносившееся оттуда аритмичное звучание моей скрипки.

– Но ведь Ада вышла замуж по любви! – говорил я, совершенно сбитый с толку. – А скрипка – это лучшее, что есть в Гуидо!

Однако все эти разговоры были сразу забыты, когда я увидел Аду в первый раз после родов. Именно я раньше всех заметил, что она больна. В один из первых ноябрьских дней – холодный, сырой, сумрачный – я в виде исключения ушел из конторы в три часа дня и направился домой, собираясь несколько часов подремать в своем хорошо протопленном кабинете. Чтобы попасть в кабинет, я должен был пройти длинный коридор, и вот, проходя мимо рабочей комнаты Аугусты, я услышал голос Ады. Голос звучал не то нежно, не то неуверенно (что, по моему мнению, одно и то же), как и в тот день, когда она спросила меня про близнецов. Я вошел в комнату, одолеваемый страстным любопытством: мне хотелось понять, как ясной и спокойной Аде удалось настолько изменить свой голос, что он стал похож на голос некоторых наших актрис в тот момент, когда они, не умея заплакать сами, хотят заставить плакать зрителей. В нем определенно звучала фальшь, – во всяком случае я, даже не взглянув на ту, которой он принадлежал, расценил его как фальшивый, хотя бы потому, что по прошествии стольких дней он звучал точно так же, как и в первый раз, – так же взволнованно и так же трогательно. Я подумал, что речь, должно быть, идет о Гуидо: что́ еще могло до такой степени взволновать Аду?

Но на самом деле обе женщины, сидя вместе за кофе, говорили о домашних делах – о белье, о слугах и тому подобном. И мне достаточно было бросить на Аду один только взгляд, чтобы понять, что ее голос не был фальшивым. Таким же трогательным было и ее лицо, в котором я первым заметил перемену, и если голос и не отражал ее истинных чувств, то физическое ее состояние он отражал несомненно и потому был подлинным и искренним. Это я почувствовал сразу. Я не врач, а поэтому не подумал о болезни и попытался объяснить себе перемены в облике Ады тем, что она еще не совсем оправилась после родов. Но как это было возможно, чтобы перемен, происшедших в жене, не заметил Гуидо? Ведь я, хорошо помнивший эти глаза – глаза, которых я так боялся, потому что сразу понял, что людей и предметы они изучают бесстрастно и холодно, чтобы принять их или отвергнуть, – я сразу же констатировал, что они изменились: они стали очень большими, словно Ада все время таращилась, чтобы лучше видеть. Эти большие глаза ужасно дисгармонировали с бледным и осунувшимся личиком.

Я с искренним чувством протянул ей руку.

– Я знаю, – сказала она, – что ты пользуешься каждой свободной минутой, чтобы навестить жену и дочку.

Рука у нее была влажная от пота, и я понимал, что это свидетельствует о слабости. Но это еще более утвердило меня в мысли, что, как только она оправится, к ней снова вернутся и цвет лица, и твердые очертания щек и глазных впадин.

Я истолковал ее слова как упрек, обращенный к Гуидо, и добродушно заметил, что у Гуидо, как у главы фирмы, гораздо больше, чем у меня, обязанностей, и это вынуждает его много времени проводить в конторе.

Она бросила на меня испытующий взгляд, желая удостовериться, что я говорю всерьез.

– И все-таки, – сказала она, – мне кажется, он мог бы найти хоть немного времени для жены и детей, – и в ее голосе прозвучали слезы. Она поборола их с улыбкой, просившей о снисхождении, и добавила: – Ведь, кроме дел, есть еще охота и рыбная ловля… Именно они отнимают у него бо2льшую часть времени!

И с поразившей меня непоследовательностью стала рассказывать о том, какие изысканные кушанья подаются теперь у них за столом в результате увлечения Гуидо охотой и рыболовством.

– И тем не менее я бы охотно от них отказалась! – заключила она со вздохом, и слезы снова навернулись у нее на глазах. Однако она вовсе не хотела сказать, что она несчастна. Сейчас она даже представить себе не может, чтобы у нее не было двух ее сыновей, которых она обожает. Улыбаясь, она не без лукавства добавила, что полюбила их еще больше с тех пор, как у каждого из них появилась своя кормилица. Спит она мало, но, по крайней мере, тогда, когда ей удается уснуть, ей никто не мешает. А когда я спросил, в самом ли деле она мало спит, Ада снова сделалась взволнованной и серьезной и сказала, что именно это больше всего ее и беспокоит. Затем радостно добавила:

– Но сейчас мне уже стало лучше.

Вскоре она покинула нас по двум причинам: во‑первых, до вечера она должна была еще зайти к матери, а потом, она не переносила температуру наших комнат, отапливавшихся огромными печами. Я, которому эта температура казалась едва приемлемой, тут же подумал, что, видимо, это признак силы – считать ее непереносимо высокой!

– Сразу видно, что ты совсем не так уж слаба! – сказал я улыбаясь. – Доживешь до моих лет – не то запоешь!

Она была очень довольна, что ее считают совсем молодой.

Мы с Аугустой проводили ее до лестницы. Видимо, ей было остро необходимо наше дружеское участие, потому что, прежде чем пройти эти несколько шагов, она встала между нами и взяла под руку сначала Аугусту, а потом меня, причем я сразу же окаменел от страха: испугался, что поддамся старой привычке пожимать каждую женскую ручку, до которой дотрагивался. Уже стоя на площадке, она еще долго болтала, а когда вспомнила отца, глаза ее снова увлажнились – третий раз за какие-то четверть часа! Когда она ушла, я сказал Аугусте, что это не женщина, а фонтан. Так что, хотя я и заметил болезнь Ады, я не придал ей никакого значения. У нее увеличились глаза, осунулось лицо, изменились голос и характер, приобретя чувствительность, которая была ей совсем не свойственна. Но все это я приписывал двойному материнству и слабости. В общем, я проявил себя как великолепный наблюдатель, потому что увидел все, и как совершеннейший дурак, потому что не нашел для всего этого нужного слова: болезнь!

На следующий день гинеколог, который лечил Аду, пригласил на консультацию доктора Паоли, и тот сразу же произнес слово, которого не сумел найти я: morbus Basedowii [29]. Об этом рассказал мне Гуидо, с большим знанием описав болезнь и то и дело выражая сочувствие Аде, которая очень страдала. Я не хочу сказать о нем ничего плохого, но думаю, что и его сочувствие, и его познания были не так уж велики. Он напускал на себя грустный вид, когда говорил о жене, но когда диктовал Кармен письма, весь светился радостью – радостью жить на свете и иметь возможность кого-то поучать. Кроме того, он думал, что человек, давший имя этой болезни, был друг Гёте – Базедов, в то время как я, взявшись изучать эту болезнь по энциклопедии, сразу понял, что речь идет совсем о другом человеке.

Это очень серьезная болезнь – базедова! Во всяком случае, знакомство с ней оказалось для меня очень важным. Я изучил ее по множеству монографий, и мне показалось, что я открыл главный секрет человеческого организма. Наверное, у многих – не только у меня – бывают в жизни периоды, когда какие-то идеи настолько загромождают голову, что для других в ней просто не остается места! Да что и говорить, если такое случается с целыми обществами! Люди живут Дарвином, после того как жили Робеспьером и Наполеоном, а потом Либихом [30] или на худой конец Леопарди [31], если только над всем их космосом не господствует Бисмарк!

Но Базедовым жил один только я! Мне казалось, что этот человек обнажил самые корни жизни, которая устроена следующим образом. Все живые организмы можно выстроить в ряд, на одном конце которого окажутся больные базедовой болезнью, вынуждающей к щедрейшему, безудержному расточению жизненных сил, к бешеному сердечному ритму, а на другом – те, что обделены скупой природой и обречены погибнуть от болезни, которая может показаться истощением, хотя в сущности это просто леность. Между ними находится золотая середина, которую неправильно называют здоровьем: на самом деле это всего лишь временная передышка. Между центром и тем концом, который обозначен базедовой болезнью, помещаются люди, которые ожесточенно растрачивают свою жизнь в страстях, честолюбивых стремлениях, наслаждениях, а на другом конце находятся те, что бросают на блюдо жизни одни лишь крошки, а остальное экономят, готовя себя к тому мерзкому долгожительству, которое ложится тяжким грузом на все общество. Впрочем, этот груз тоже, наверное, необходим. Общество движется вперед, потому что его толкают базедовцы, но не рушится в пропасть, потому что его тормозят остальные. Я убежден, что, задавшись целью создать общество, можно было все устроить значительно проще, но оно устроено так, что на одном его конце – зоб, а на другом – отек, и ничего с этим поделать нельзя. Посредине находятся те, у кого либо зоб, либо отек только начинаются; что же касается абсолютного здоровья, то его нет во всем ряду, как и во всем человечестве.

Насколько я знал от Аугусты, зоба у Ады еще не было, но другие симптомы уже обнаружились. Бедная Ада! Она предстала передо мной как воплощение здоровья и равновесия, и потому я долго считал, что она и мужа себе выбрала с таким же хладнокровием, с каким ее отец выбирал товары, и вот на нее обрушилась болезнь, которая должна была привести ее к совершенно иному жизненному ритму! Вся ее психика извратилась!

Вместе с нею заболел и я, болезнью не тяжелой, но долго не проходившей. Дело в том, что я слишком много думал о Базедове. Мне вообще кажется, что стоит только на чем-нибудь задержаться, как обязательно в конце концов заразишься. Нужно двигаться! Жизнь выделяет яды, но в ней же существуют и другие яды, которые могут служить противоядием. Только находясь в непрерывном движении, можно вырваться из-под влияния первых и обратить себе на пользу последние.

Моей болезнью стала одна навязчивая мысль, один сон, один страх. Ее истоки, должно быть, коренились в следующем рассуждении: под извращением обычно понимают отклонение от нормы, то есть от здоровья, которым мы располагали до того. Здоровую Аду я знал хорошо. Но не могло ли случиться так, что со своей новой, извращенной психикой она меня полюбит, раз будучи здоровой она меня отвергла?