Не знаю, как мог этот кошмар (или надежда) родиться у меня в голове!
Может быть, все это из-за того, что мне показалось, будто нежный и разбитый голос Ады звучит любовью, когда она обращается ко мне? Бедная Ада, она очень подурнела, и я уже не испытывал к ней прежнего влечения. Но когда я вспоминал наши прошлые отношения, мне казалось, что, если она вдруг в меня влюбится, я окажусь в такой же неприятной ситуации, в какой оказался Гуидо по отношению к своему английскому коллеге с его шестьюдесятью тоннами купороса. В точности тот же случай! Несколько лет назад я объяснился ей в любви, и за этим не последовало с моей стороны ничего, что можно было бы рассматривать как отказ от моих слов, если не считать того, что я женился на ее сестре. Это был тот вид контракта, при котором она находилась под защитой не закона, а исключительно моего рыцарства. Я считал, что дал ей в свое время такие обязательства, что приди она ко мне много лет спустя и будь она даже украшена зобом в результате своей болезни, я все равно буду обязан поддержать честь фирмы.
Помню, однако, что эта перспектива заставила меня думать об Аде с более дружеским чувством. До той поры, слыша о неприятностях, которые причинял ей Гуидо, я, конечно, не злорадствовал, но все же не без удовлетворения мысленно обращался к своему дому, в который Ада в свое время отказалась войти и в котором никто не испытывал страданий. Теперь положение изменилось: ведь той Ады, которая с негодованием меня отвергла, более не существовало – если только меня не обманывали мои медицинские книги.
Болезнь Ады протекала тяжело. Несколько дней спустя доктор Паоли посоветовал удалить ее от семьи и поместить в санаторий в Болонье. Это мне сообщил Гуидо, а Аугуста потом еще рассказала, что бедная Ада даже в такой момент не была избавлена от серьезных огорчений. Гуидо имел наглость предложить, чтобы во время ее отсутствия дом вела Кармен. У Ады не хватило духу сказать ему откровенно, что́ она думает о подобном предложении, но она заявила, что не сделает из дому ни шагу, если ей не позволят поручить управление хозяйством тете Марии; Гуидо, конечно, согласился. Однако он, видимо, не расстался с мыслью получить Кармен в свое полное распоряжение, устроив ее на освободившееся после Ады место. Однажды он сказал Кармен, что, если бы она не была так занята в конторе, он с удовольствием доверил бы ей управление домом. Мы с Лучано переглянулись, и, разумеется, каждый успел заметить на лице другого лукавую улыбку. Кармен же, покраснев, пробормотала, что все равно не могла бы принять этого предложения.
– Вот так всегда! – сказал в сердцах Гуидо. – Из-за глупых оглядок на чужое мнение никогда нельзя сделать то, что было бы всего разумнее.
Однако он тут же замолчал, и было просто удивительно, что он так быстро оборвал столь интересную проповедь.
Проводить Аду пришла на вокзал вся семья. Аугуста попросила, чтобы я принес цветы. Я пришел, немного запоздав, с красивым букетом орхидей и передал его Аугусте. Ада это видела и, когда Аугуста поднесла ей цветы, сказала:
– Благодарю вас обоих от всего сердца.
Этим она хотела дать понять, что принимает цветы также и от меня, но я воспринял ее слова как проявление сестринского чувства – нежного и в то же время холодноватого. Базедов сюда, конечно, не замешался.
Она казалась новобрачной, бедная Ада, с этими своими глазами, расширившимися, словно от счастья. Ее болезнь умела подделать любые чувства.
Гуидо ехал вместе с нею: он должен был проводить ее и спустя несколько дней вернуться. Сидя на скамейке, мы ждали, когда поезд тронется. Ада высунулась в окно и махала платочком до тех пор, пока не исчезла у нас из глаз».
Потом мы проводили всхлипывающую синьору Мальфенти домой. Когда мы прощались, теща, поцеловав Аугусту, поцеловала также и меня.
– Извини! – сказала она, засмеявшись сквозь слезы. – Это вышло у меня нечаянно, но если ты позволишь, я поцелую тебя еще раз.
Даже маленькая Анна, теперь уже двенадцатилетняя, пожелала меня поцеловать. Альберта, которая в ближайшее время должна была обручиться и, следовательно, бросить национальный театр на произвол судьбы и которая была обычно со мной очень сдержанна, в тот день с жаром протянула мне руку. Все любили меня за то, что моя жена была цветущей, здоровой женщиной, и выражали, таким образом, неприязнь Гуидо, жена которого была больна.
Но именно тогда я едва избежал риска сделаться менее образцовым мужем. Я невольно заставил страдать свою жену, и виной всему был сон, которым я по простоте душевной с ней поделился.
Сон был такой: мы трое – Аугуста, Ада и я – высовывались из окошка; если быть точным, то мы высовывались из самого маленького окошка, которое было в наших трех домах – моем, тещи и Адином: а именно из кухонного окна в доме моей тещи, которое на самом деле выходит в маленький дворик, а во сне выходило на Корсо. У крохотного подоконника было так мало места, что Ада, которая стояла посредине, держа нас под руки, тесно ко мне прижалась. Я взглянул на нее и увидел, что глаза ее снова сделались холодными и ясными, а профиль обрел прежнюю чистоту линий, равно как и очертания затылка под легкими завитками – теми самыми завитками, которые мне приходилось видеть так часто, когда Ада поворачивалась ко мне спиной. Несмотря на всю свою холодность (почему-то я именно так воспринимал ее здоровье), она продолжала прижиматься ко мне так, как это показалось мне в вечер моего обручения за вертящимся столиком. Я весело сказал Аугусте (правда, для того, чтобы о ней вспомнить, мне пришлось сделать над собой некоторое усилие): «Нет, ты только посмотри, какая она стала здоровая! Где же Базедов?» – «А ты разве не видишь?» – ответила Аугуста, которой – единственной среди нас – была видна улица. Тогда мы тоже с трудом высунулись из окна и увидели большую толпу, которая с угрожающими криками двигалась по улице в нашу сторону. «Так где же Базедов?» – спросил я еще раз. И тут я его увидел. Это за ним бежала толпа, за старым нищим в длинном плаще – изорванном, но из роскошной жесткой парчи. У него была большая голова, седая грива развевалась по ветру, и вылезающие из орбит глаза смотрели тем самым взглядом, который я не раз замечал у преследуемых животных – в нем смешались страх и угроза. А толпа вопила: «Смерть отравителю!»
За этим последовал небольшой интервал пустой, без снов, ночи. Потом вдруг сразу же мы с Адой очутились на самой крутой лестнице, которая только есть в наших трех домах: на той, что ведет на чердак моей виллы. Ада стояла на несколько ступенек выше, но лицом ко мне: как будто я подымался, а она спускалась. Я обнял ее ноги, а она склонилась ко мне – то ли от слабости, то ли для того, чтобы быть ко мне ближе. На мгновение она показалась мне изуродованной болезнью, но потом, в тревоге к ней приглядевшись, я вновь увидел ее такой, какой она была у окна, – красивой и здоровой. Она сказала мне своим твердым голосом: «Иди вперед, я тебя догоню». Я с готовностью повернулся, чтобы пойти перед нею, но сделал это недостаточно быстро и успел заметить, что дверь на чердак тихонько открывается и из нее высовывается лохматая белая голова Базедова с этим его испуганным и одновременно угрожающим лицом. Я увидел его слабые ноги и жалкое, хилое тело, едва прикрытое плащом, и пустился бежать – уж не знаю, для того ли, чтобы обогнать Аду, или для того, чтобы убежать от нее.
Тут я, видимо, проснулся и, задыхаясь, еще не совсем очнувшись, рассказал то ли весь сон, то ли какую-то часть его Аугусте, чтобы потом заснуть снова – глубоко и спокойно. Очевидно, даже в полусне я слепо следовал своей старинной привычке виниться в совершенных мною проступках.
Утром на лице Аугусты была разлита восковая бледность, появляющаяся лишь в совершенно исключительных случаях. Я прекрасно помнил свой сон, но не представлял себе с точностью, что́ именно я ей рассказал. С выражением смиренного страдания на лице она сказала:
– Ты чувствуешь себя несчастным оттого, что она больна и уехала. Поэтому ты и видишь ее во сне.
Я защищался как мог, смеясь и поднимая на смех ее. Дело было не в Аде, а в Базедове, и я рассказал ей о том, как тщательно изучил я эту болезнь и как спроецировал ее на жизнь всего человечества. Не знаю, удалось ли мне убедить Аугусту. Проговорившись со сна, защищаться трудно. Это тебе не то что явиться к жене после того, как изменил ей наяву и в здравом рассудке. Впрочем, от ревности Аугусты я ровно ничего не терял: она так любила Аду, что даже ревность не могла бросить на ту никакой тени; что же касается меня, то Аугуста обращалась со мной с еще большей нежностью и уважением и была благодарна за малейшее проявление любви.
Несколько дней спустя Гуидо вернулся из Болоньи с прекрасными известиями. Директор санатория гарантировал полное выздоровление при условии, что Ада найдет дома спокойную обстановку. Прогноз врача Гуидо сообщил совершенно просто, доказав полное непонимание его сути и не заметив, что этот приговор только укрепил подозрения, которые и так уже имела на его счет семья Мальфенти. И я сказал Аугусте:
– Видно, мне снова угрожают поцелуи твоей матери.
По-видимому, под управлением тети Марии Гуидо жилось не сладко. Время от времени он принимался ходить взад и вперед по конторе, бормоча:
– Двое детей… Три няньки… И ни одной жены!
И из конторы он стал отлучаться еще чаще, срывая плохое настроение на бедном зверье и на рыбах. Но когда в конце года мы получили из Болоньи известие, что Ада выздоровела и вот-вот вернется домой, он не показался мне слишком счастливым. Привык ли он к тете Марии или видел ее так редко, что выносить ее присутствие стало ему легко и даже приятно? Разумеется, он не проговорился о своем недовольстве, разве лишь выразил сомнение в том, что Ада поступила правильно, поторопившись покинуть санаторий: надо было сначала гарантировать себя от возможности рецидива. И в самом деле, когда она вскоре – еще той же зимой – оказалась вынуждена вновь вернуться в Болонью, он торжествующе заявил: