О том, как прошел остаток вечера, я помню довольно смутно. Знаю, что по инициативе Аугусты за столом было сказано обо мне немало хорошего. Меня ставили в пример как образцового мужа и простили все, даже тесть сделался со мной любезнее. Правда, он добавил, что надеется, что муж Ады будет таким же хорошим мужем, как и я, но при этом более способным коммерсантом и, главное, человеком, который... Тут он поискал слово. Он так его и не нашел, и никто из присутствующих не стал на этом настаивать, даже синьор Франческо, который впервые увидел меня сегодня утром и мало что обо мне знал. Но что касается меня, я не обиделся. Как смиряет наш дух сознание того, что на совести у нас есть грех, который ждет искупления! Я с признательностью выслушивал все оскорбления — лишь бы только им сопутствовало то хорошее ко мне отношение, которого я не заслуживал. А в мыслях, мешавшихся от усталости и вина, но абсолютно ясных, я лелеял свой образ — образ хорошего мужа, который не стал хуже оттого, что изменил своей жене. Главное, быть хорошим, хорошим, и все, — остальное неважно. И я послал Аугусте воздушный поцелуй, на который она ответила благодарной улыбкой.
Кому-то за столом захотелось посмеяться надо мною, пьяным, и меня заставили произнести тост. В конце концов я согласился это сделать только потому, что в тот момент мне почему-то казалось, что это решит все — если я вот так, публично, заявлю о своих добрых намерениях. Не то чтобы я сомневался в своей способности не отступить от принятых обязательств, — я чувствовал себя точно так, как я описал, — но просто я стал бы еще лучше, если бы подтвердил эти обязательства в присутствии стольких лиц, которые, таким образом, как бы скрепят их своими подписями.
Вот поэтому-то и получилось, что в моем тосте речь шла только обо мне и об Аугусте. Второй раз за последние два дня я рассказывал историю своей женитьбы. Я уже фальсифицировал ее для Карлы, умолчав о том, что влюблен в свою жену, здесь я фальсифицировал ее иначе, — ничего не сказав о двух лицах, сыгравших в этой истории значительную роль, то есть об Аде и Альберте. Я рассказал о своих долгих колебаниях, о которых теперь ужасно сожалею, ибо они похитили у меня столько дней счастья. Потом из вежливости я приписал подобные же колебания и Аугусте. Но она, от души смеясь, опровергла мои слова.
Не без труда нащупав вновь нить своего повествования, я поведал гостям о том, как мы наконец отправились в свадебное путешествие и предавались любви во всех музеях Италии. Будучи и без того уже по горло во лжи, я спокойно добавил ко всему еще и эту лживую деталь, которая, в сущности, была совершенно ни к чему. А еще говорят, что вино выводит на свет истину! Аугуста второй раз перебила меня, чтобы расставить все по своим местам, и объяснила, что музеев мы как раз старались избегать, потому что в моем присутствии шедевры искусства подвергались серьезной опасности.
Аугуста не понимала, что таким образом она обнародовала фальшивость не одной только этой детали! Если бы за столом был внимательный наблюдатель, он сразу бы понял, какого сорта была эта любовь, которой мы якобы занимались даже в самых неподходящих для этой цели местах.
Я вновь вернулся к своему длинному, бессвязному повествованию, рассказав о нашем возвращении, о том, как мы оба принялись переделывать наш дом, предпринимая то одно, то другое, и между прочим решили даже построить прачечную.
Все так же смеясь, Аугуста снова меня перебила:
— Послушай, ведь это не наш праздник, это праздник Ады и Гуидо! Ты должен говорить о них.
Все шумно с ней согласились. Я тоже засмеялся, заметив, что благодаря мне за столом наконец-то установилась та атмосфера шумного веселья, которой и подобает сопровождать подобного рода торжества. Но что можно было сказать еще, я не знал. Мне казалось, что я и так уже говорил долгие часы. И тогда я просто выпил несколько бокалов вина, один за другим:
— Это за Аду! — И я вытянул шею, чтобы посмотреть, сделала она под столом рожки или нет.
— А это за Гуидо! — и добавил, уже после того как выпил: — От всего сердца! — забыв, что первый бокал я не сопроводил таким заявлением.
— А это за вашего старшего сына!
И я выпил бы еще много-много бокалов за их детей, если бы мне наконец не помешали. За этих невинных созданий я готов был выпить все, что стояло на столе.
Все последующее погружено в еще более густой мрак. Ясно помню одно: главной моей заботой было не выглядеть пьяным. Я держался прямо и говорил мало. Я не доверял самому себе и тщательно обдумывал каждое слово, прежде чем его произнести. И хотя разговор за столом продолжался, я был вынужден отказаться в нем участвовать, потому что не успевал вовремя прояснять для самого себя свои смутные мысли. Я пожелал завести отдельный разговор и сказал тестю:
— Слышали? Говорят, что exterieur упал на два пункта.
Новость, которую я сообщил, никак меня не затрагивала: я просто слышал, что об этом говорили на бирже, и воспользовался случаем, чтобы затеять с тестем деловой разговор на серьезные темы, которых пьяные обычно не касаются. Но, по-видимому, тестю эта новость оказалась далеко не так безразлична, как мне, потому что он назвал меня вороном, приносящим дурные вести. И вечно-то я с ним попадал впросак.
Тогда я занялся своей соседкой, Альбертой. Разговор зашел о любви. Ее эта тема интересовала теоретически, ну, а меня в данный момент тоже вовсе не привлекала практика. Поэтому мы приятно поговорили. Она спросила, какие у меня есть идеи на этот счет, и я сразу же сообщил ей одну, которая была, по-видимому, результатом моего сегодняшнего опыта. Женщина — это предмет, цена на который меняется гораздо чаще, чем любая биржевая цена. Альберта неправильно меня поняла, решив, что я имею в виду общеизвестную вещь: то, что цена на женщину меняется в зависимости от ее возраста. Тогда я объяснился яснее: одна и та же женщина могла необычайно высоко цениться утром, ровно ничего не стоить в полдень, сделаться вдвое дороже вечером, а ночью иметь ценность отрицательную. Я объяснил ей, что значит отрицательная ценность: такую ценность имеет женщина, когда мужчина прикидывает, сколько бы он заплатил за то, чтобы услать ее подальше.
Бедная сочинительница пьес не могла согласиться с этой теорией, в то время как я, памятуя о том, какие изменения в цене претерпели за сегодняшний день Аугуста и Карла, был убежден, что я совершенно прав. Но когда я попытался это объяснить, вмешалось выпитое мною вино, и я сбился с мысли.
— Послушай, — сказал я, — допустим, сейчас твоя стоимость измеряется величиной икс; так вот, если ты позволишь мне коснуться твоей ножки, твоя стоимость сразу же увеличится по крайней мере еще на один икс.
Слова я сопроводил действием.
Густо покраснев, Альберта отдернула ногу и, стараясь казаться остроумной, сказала:
— Но это уже не теория, это практика! Я пожалуюсь Аугусте!
Должен признаться, что и мне эта ножка показалась отнюдь не сухой теорией, но я запротестовал с самым невинным видом:
— Это чистая, чистейшая теория, и с твоей стороны очень дурно, если ты воспринимаешь ее иначе.
Фантазии, которые рождает вино, обретают реальность свершившегося факта.
Мы с Альбертой долго не могли забыть, что однажды я прикоснулся к ее телу, сказав ей к тому же, что делаю это с удовольствием. Слова подчеркнули жест, а жест — слова. До тех пор пока она не вышла замуж, у нее всегда находились для меня румянец и улыбка, а потом — румянец и гнев. Так уж устроены женщины. Каждый новый день приносит им новое истолкование прошедшего. Должно быть, у них нескучная жизнь! Я же истолковывал тот свой жест всегда одинаково: я словно украл тогда какую-то прелестную вещицу с острым и своеобразным вкусом и ароматом, и Альберта сама виновата в том, что некоторое время я старался напоминать ей об этом поступке, а потом, позже, отдал бы все на свете за то, чтобы она о нем забыла.
Помню, что уже перед самым уходом случилась еще одна вещь, гораздо более серьезная. На какое-то время я остался с Адой наедине. Джованни уже давно лег, а все прочие прощались с синьором Франческо, который отбывал в гостиницу в сопровождении Гуидо. Я долгим взглядом смотрел на Аду — всю в белых кружевах, с обнаженными руками и плечами, и нескончаемо долго молчал. Не то чтобы мне нечего было ей сказать, но, хорошенько взвесив, я отвергал одну за другой все фразы, которые приходили мне в голову. Помню, что я долго обдумывал, позволено ли мне сказать следующее: «Как я рад, что ты наконец выходишь замуж, и выходишь не за кого-нибудь, а за моего дорогого друга Гуидо. Только теперь наконец между нами все будет кончено». Я хотел сказать ей заведомую неправду: ведь все знали, что между нами уже несколько месяцев, как все было кончено, но мне казалось, что эта ложь будет самым лучшим из всех возможных комплиментов, а для меня было несомненно, что женщина, одетая таким образом, требует комплиментов. Однако после долгого размышления я так ничего и не сказал. Я проглотил приготовленные слова, потому что в море вина, в котором я плавал, я нашел наконец спасительный островок. Я подумал, что поступлю неправильно, если буду рисковать любовью Аугусты ради того, чтобы доставить удовольствие Аде, которая меня не любит. Но все то время, пока мою душу терзали сомнения, и потом, когда я с усилием отрывал от себя приготовленные слова, я смотрел на Аду таким взглядом, что она в конце концов поднялась и вышла, со страхом на меня оглянувшись и, может быть, едва удерживаясь, чтобы не побежать.
Взгляд свой мы помним так же, как слова, а может быть, и лучше. Взгляд могущественнее слова, потому что во всем словаре не сыщешь такого, которое могло бы раздеть женщину. Теперь-то я знаю, что тот мой взгляд исказил смысл задуманной мною фразы, слишком ее упростив. Через глаза Ады он пытался проникнуть за ее одежду, а может, даже и за кожу. А смысл его, конечно, сводился к следующему: «А не лечь ли нам пока в постель?» Вино — опаснейшая штука, потому что выносит на поверхность отнюдь не то, что мы думаем. Оно заставляет заговорить прошедшее и позабытое, а не то, чем мы живем сейчас. Оно капризно выставляет на всеобщее об