— Не надо! Не убивайте! Я ненавижу шурави! — глухо выкрикивал Юсуф. — Я мусульманин!
— Мусульманин?
Асадулла-хан едва уловимо повел в воздухе пальцами.
Черная и твердая, как подметка сапога, пятка сползла с головы дуканщика.
— Да! Да! — захлебывался в слезах и крови Юсуф, прикладывая ладони к лицу.
На Асадуллу-хана смотрела страшная маска, которая кривилась, дергалась и двигала губами.
— Если ты мусульманин и хочешь жить, — сказал главарь, и маска застыла, — тогда завтра в кишлак ты приведешь шурави.
— Приведу, приведу! — Юсуф хватал себя окровавленными руками за шею и полз на коленях к Асадулле-хану.
— Пошел прочь, собака! Если завтра в кишлаке не будет хотя бы одного шурави, после обеда я переломаю тебе кости.
— Они будут, будут! — взвизгнул Юсуф и на четвереньках начал пятиться задом к дверям.
Охранники выдали напоследок дуканщику несколько звучных оплеух — для лучшего усвоения полученного задания.
Юсуф опрометью бросился домой. Теперь он понимал, что нужно от него Асадулле-хану, а может быть, самому Гульбетдину. Им нужны русские!
Действительно, Асадулле-хану были нужны настоящие — захваченные, а не перебежавшие — русские. В Пакистане Асадулла-хан понял, какие выгоды это сулит.
Советские становились хорошим товаром, за который можно было получить очень многое. Если раньше русские крайне неохотно выручали своих из беды, считая всех их предателями, что в подавляющем большинстве так и было, то теперь они метнулись в другую крайность — начали всех скопом, без разбора, вытаскивать из лап моджахедов. Цены на русских в Пакистане поднялись невиданно. Один русский — сотни автоматов, десятки пулеметов, минометы и даже доллары. Много долларов.
Асадулла-хан очень любил доллары. Именно поэтому большую часть полученной от своей политической партии помощи он продал на пешаварских базарах.
Рано утром колонна начала сбиваться в единую железную цепь на грунтовой дороге, уходящей из военного городка.
Офицеры, прапорщики и солдаты выстроились в неровные, кое-где рваные шеренги. Старший колонны, майор с опухшим, помятым лицом, невнятно, спотыкаясь почти на каждом слове, пробормотал пункты инструкции и козырнул.
Все разошлись по машинам.
Зинченко в тяжелом керамическом бронежилете забрался в кабину. Он достал из-под сиденья другой такой же бронежилет и перекинул его справа от себя — на боковое стекло. Затем крутанул ручку на дверях — бронежилет пополз вверх.
Водитель раскрыл рот от удивления.
— Что? Так и будете в бронике всю дорогу? — не поверил солдат. — Колонна у нас вон какая! Душки зубами щелкать будут, но ничего не сделают.
От кого-кого, но от Зинченко водитель такого не ожидал.
— Дубина ты стоеросовая, Зеленое. Последняя колонна, последний выход для меня… Понимаешь! Тут, Ванька, осторожность нужна. Береженого бог бережет!
— Если осторожность, то автомат почему не взяли?
Прапорщик скривился.
— Автомат? Толку с него? Вдруг пропадет — какая-нибудь скотина сопрет из машины на стоянке. Потом бегай, расхлебывай, доказывай, что не идиот.
— Так вы без него два месяца ездите. И по городу ходите.
— Дитя ты, Ванька, всему тебя учить надо, — вздохнул Зинченко, — напряги свои куриные мозги, подумай. Если захотят духи меня убить — они сделают это в любом случае. Автомат не поможет. Пока с плеча скинешь, пока предохранитель вниз дернешь — сто раз на тот свет успеют отправить.
— А если в плен?
— В плен? — Зинченко покачал головой и похлопал себя по карману. — У меня граната есть. А вот и веревочка. Видишь? К пуговице тянется. Дернул — нет тебя. Вот так-то, Ванька. В плен я не хочу. Я не Евсеев — девочкой у духов быть не согласен.
При упоминании о Евсееве рот Зеленова пополз вверх, растягиваясь в широкой злорадной улыбке.
Рядовой Евсеев убежал из части в прошлом году, поздней осенью. Почему он это сделал — никто сказать не мог. То ли дедушки в очередной раз над ним покуражились, то ли девушка в Союзе разлюбила, то ли возненавидел войну своих соотечественников против невинного народа и решил этому самому народу помочь. Но получилось это у Евсеева, прямо скажем, нескладно.
На зиму часть воюющих афганцев уходит в Пакистан, а другая забивается в труднодоступные районы, в забытые богом кишлаки. Там душки отдыхают, приходят в себя после боев и предаются безделью. Евсеев оказался в небольшом кишлачишке, затертом со всех сторон угрюмыми отвесными горами.
То ли женщин в кишлаке не было, то ли в банде процветал культ плотской любви к мужчине, но факт остается фактом — Евсеев стал постоянным объектом развлечения моджахедов.
Всю зиму в засыпанном снегом кишлаке «пользовали» борцы за веру русского солдата Вовку Евсеева из Ульяновска по-всякому — яростно и разнообразно. Держали на привязи, как собаку, и кормили из глиняной миски с обломанным краем.
Наступила весна. Снег уползал к вершинам гор. Земля лежала черная и сырая. В воздухе запахло радостной свежестью.
И вдруг в полку появился Евсеев. Как так получилось — никто не знает. Может, надоел воинам Аллаха Вовка, может, решили силы поберечь для предстоящих схваток с неверными, а может, к этому времени душкам просто жрать было нечего. Короче говоря, выменяли Евсеева наши особисты у банды за четырнадцать мешков муки, десять мешков картошки, три мешка риса и пять тонн бензина. Дешевка, да и только!
Евсеева долго мурыжили в особом отделе — все расспрашивали и заставляли подписывать листы.
Потом он появился на плацу. К этому времени в полку уже все знали, чем занимался в плену Вовка.
Плечом к плечу — взвод к взводу, рота к роте, батальон к батальону — одной прямой линией стоял монолитно полк на асфальте.
Ветер радостно трепал чубы, выпущенные дедушками из-под шапок. Небольшие лужицы искрились тысячью солнц и швыряли веселых зайчиков в насторожившийся полк.
Евсеева под охраной повели вдоль строя — задумка командира полка в назидание всем подчиненным.
Худенькая фигурка в рваном, драном халате медленно ковыляла мимо бывших однополчан. На грязных, голых, изъеденных чирьями ногах у Вовки старые, прохудившиеся калоши. Реденькая, жидкая бороденка на истощенном лице делала его похожим на юродивого с картины Сурикова «Боярыня Морозова».
Бывший советский солдат шел, сгорбившись, опустив голову. Немытые и нечесаные пряди волос мягкий ветер пытался распустить и пригладить.
Щеки и губы у Евсеева запали, зубов не было. Ему их выбили все те же охотники до мужского тела.
Накануне командир полка приказал — никакого самосуда и без единого выкрика. Строй недобро молчал.
Неожиданно из солдатских рядов вылетел и приклеился к Евсееву маленький плевок. Вовка вздрогнул и остановился, поднимая пустые глаза вверх. Он едва шевельнул губами и сделал следующий шаг.
Сопровождающие солдаты с автоматами наперевес едва успели отскочить в сторону — ливень плевков нарастал.
В шеренгах волнение — задние ряды смешались с передними. Офицеры лениво бросились наводить порядок. Бесполезно. Работая локтями, малорослые солдаты пробивались вперед. Другие, до кого еще не дошел бывший душок, сосредоточенно копили слюну.
На трибуне командир полка, его заместитель по политической части и начальник штаба закурили, повернувшись спинами к полку.
Слюна густо залепила Евсеева, который медленно продолжал брести, понурив голову и шаркая резиновыми подошвами по шершавому, как наждак, асфальту.
Потом Евсеев исчез — его отправили в Союз. И что с ним сталось дальше, никого, по большому счету, не интересовало.
Зинченко вдруг отчетливо вспомнил тот день и повернулся к водителю.
— А ты плевал? — поинтересовался прапорщик у Зеленова.
— Конечно! В самую харю попал, — похвастался тот.
— Нет детей у тебя, — вздохнул Зинченко.
— Сволочь он. Я бы на его месте себе вены перегрыз, — уверенно сказал солдат, выворачивая руль и объезжая выбоину на дороге.
— Кто знает, кто знает? — задумался Зинченко. — Сначала попади на его место, а потом говори.
Солдат ошарашенно воззрился на прапорщика и долго собирался с мыслями.
— Сволочь он, — наконец сказал Зеленов и плюнул смачно за окно, ставя тем самым точку в этом разговоре.
Зинченко ничего не ответил. Он удобнее устроился на сиденье и прикрыл глаза.
…Новенький чемодан был давно упакован и перетянут ремнями. Магнитофон уложен в крепкий, специально для этого сшитый бойцами брезентовый чехол. Подарки жене и ребятишкам куплены.
Мысли о доме заставляли сердце прапорщика учащенно биться.
Последние месяцы Зинченко по ночам долго не мог уснуть. Беспокойно крутился на солдатской койке, ему было жарко. Визжали пружины. Зинченко тянулся к пачке сигарет. Огонек, переливаясь, рдел в темноте, невидимый пепел летел на простынь. Перед глазами стояли как наяву жена и дети. Мысли разрывали голову на части. Семья — вот что было самым дорогим в жизни старшего прапорщика Зинченко. О родителях думал он значительно реже, все больше, а вернее, почти постоянно думал о жене и детях.
Жену Зинченко жалел до слез. Как там она, бедная, с двумя управляется? Да работа еще!
Сейчас, покачиваясь в машине, решил для себя Зинченко твердо. Перво-наперво после возвращения, через пару месяцев, отправит он жену на курорт. Купит ей хорошую путевку и силой отправит, если будет возражать. Хватит, намаялась, пусть отдохнет. Два пацана — это не шутка! За такими разбойниками нужен глаз да глаз.
Сыновья! Как там они?
Зинченко стало не по себе, грудь сдавило, и он закурил.
Оба — вылитые он. Жена расстраивалась: «Если бог дочку не дал, то хоть бы что-нибудь от меня было!» Зинченко смеялся и успокаивал: «Зато сразу видно — моя порода. Никто не скажет, что от соседа».
По утрам в воскресенье, когда Зинченко с женой еще спали, к ним в постель, пыхтя, карабкались малыши. Сопели, возились, как котята, ползали по отцу — старались побыстрее разбудить. Жена прикрикивала на сыновей и уходила готовить завтрак. Зинченко барахтался с пацанами, которые тоненько, радостно визжали: «Папа! Мы тебя заборали. Так нечестно. Так бораться нельзя». Приходила жена и со словами: «Ну, они-то ясно — дети малые, а ты — лоб здоровенный, да бестолковый!» — сгоняла их, взлохмаченных и раскрасневшихся, с кровати.