Сначала меня ничто не тревожило, так как новый образ жизни был вполне приемлем, однако я заметил, что окружающий мир временами приобретал непривычные оттенки: с наступлением ночи мрак казался более густым, по утрам я уже чувствовал себя менее жизнерадостным, прогулки в лесу таили в себе меньше прелести, а в рабочие часы, ближе к обеду, был момент, когда меня охватывало какое-то беспокойство, нечто вроде паники — всего на несколько минут, и сопровождалось это неприятными ощущениями в животе сродни тошноте — в общем, эти приступы меня лишь немного тревожили. Сейчас, излагая письменно эти воспоминания, я понимаю: еще тогда мне следовало догадаться, что я попал во власть душевного расстройства, — однако в то время подобное состояние было мне совершенно неведомо.
Размышляя об этих любопытных изменениях моего внутреннего состояния — а временами оно настолько озадачивало меня, что я задумывался, — я приходил к выводу, что все это каким-то образом связано с моим вынужденным воздержанием от алкоголя. И конечно, доля правды в этом была. Но сейчас я убежден, что алкоголь в тот момент, когда мы с ним распрощались, сыграл со мной дурную шутку: хотя общеизвестно, что он является сильным депрессантом, он на самом деле никогда не ввергал меня в состояние подавленности за все время моего к нему пристрастия, зато выполнял функции щита против тревоги. Но вот он внезапно исчез, этот удобный союзник, так долго державший моих демонов взаперти, и, когда его не стало, ничто уже не мешало этим демонам роем устремиться в мое подсознание, а я стоял перед ними эмоционально голым, уязвимым, как никогда прежде. Вне всякого сомнения, депрессия годами подстерегала меня, дожидаясь момента, когда можно будет атаковать. И вот я уже находился на первом ее этапе — предварительном, подобном едва различимым проблескам зарницы, предвещавшей черную бурю депрессии.
В то лето, прекрасное, как никогда, я находился на острове Мартас-Виньярд, где проводил большую часть времени с 1960-х годов. Но красоты острова теперь оставляли меня более равнодушным. Я ощущал своего рода онемение, расслабленность и, что более характерно, странную хрупкость — как будто мое тело действительно стало непрочным, сверхчувствительным, а еще почему-то пропала слаженность в движениях, я стал неуклюжим, утратил нормальную координацию. Вскоре я уже попал во власть всеобъемлющей ипохондрии. В моем теле не осталось ни одного органа, где бы все было абсолютно в порядке: судороги, боль — бывало, они то появлялись, то исчезали, бывало, мне казалось, что они уже не пройдуг, и тогда мне представлялось, будто они являются предзнаменованиями всевозможных ужасных болезней. (Учитывая эти признаки, можно понять, почему уже в семнадцатом веке — в записках врачей того времени, в трудах Джона Драйдена и ему подобных, — меланхолия связывается с ипохондрией; часто эти слова заменяют друг друга, именно в таком контексте их вплоть до девятнадцатого века использовали столь различные писатели, как сэр Вальтер Скотт и сестры Бронте, тоже соотносившие меланхолию с боязнью физических болезней.) Легко догадаться, что подобное явление — часть защитного механизма разума: он не желает признавать, что сам подвергается постепенному разрушению, и сообщает сознанию: сбой произошел в теле, чьи повреждения, вероятно, всегда можно исправить, а не в драгоценном и незаменимом мозгу.
В моем случае общий эффект получился весьма пугающим и усилил тревогу, которую я теперь всегда испытывал во время бодрствования и которая породила еще одну странную особенность поведения: неугомонное безрассудство, поддерживавшее меня в движении, к некоторому недоумению родственников и друзей. Однажды, в конце лета, в самолете по дороге в Нью-Йорк, я по ошибке, неосторожно выпил виски с содовой — впервые за много месяцев пригубил спиртное. В результате меня немедленно стало выворачивать наизнанку, я почувствовал себя страшно больным, как будто мне приходит конец, и так этого испугался, что на следующий день в Манхэттене ринулся к терапевту; тот назначил мне целый ряд диагностических процедур. Три недели я проходил высокотехнологичное и весьма дорогостоящее обследование, по окончании которого доктор объявил мне, что я в полном порядке. В обычном состоянии меня бы это удовлетворило и даже воодушевило, и на сей раз я действительно был счастлив — день или два, до тех пор пока мое душевное состояние снова не начало ежедневно и ритмично рушиться: опять появились тревога, беспокойство, неопределенный страх.
К тому времени я уже вернулся в свой дом в Коннектикуте. На дворе стоял октябрь, и одной из незабываемых особенностей этого этапа стало то, что мой собственный загородный дом, мое излюбленное пристанище на протяжении тридцати лет, в ту пору, когда мое душевное состояние планомерно клонилось к упадку, стал казаться мне зловещим, и угрозу, исходящую от него, можно было буквально потрогать руками. Тающий вечерний свет — сродни тому самому знаменитому «косому лучу света» Эмили Дикинсон, который у нее говорит о смерти, о ледяном угасании жизни, — полностью утратил свое прежнее осеннее очарование, заманивая меня в область удушливого сумрака. Я спрашивал себя, как это милое место, которое когда-то наполняли собой (снова процитирую ее) «Девушки и юнцы», их «смех — и блеск дарований — и вздохи, локонов венцы», может выглядеть столь ощутимо враждебным и зловещим. Фактически я не был один: Роуз постоянно находилась рядом и с неослабевающим терпением выслушивала мои жалобы, — но я испытывал огромное и болезненное чувство одиночества. Я уже не мог сосредоточиться в те дневные часы, которые прежде на протяжении долгих лет отводились под работу, и само литературное творчество давалось мне все труднее и труднее, отнимало все больше сил, процесс замедлялся, пока наконец не прекратился.
Еще были ужасные, скачкообразные приступы беспокойства. Однажды ясным днем я гулял с собакой в лесу и услышал над огненными кронами деревьев клич стаи канадских гусей; прежде это зрелище и этот звук обрадовали бы меня, но теперь при виде пролетающих птиц я замер, скованный ужасом, и стоял там потерянный, беспомощный, испытывая лихорадочный озноб и впервые осознав, что происходящее со мной не просто муки воздержания от алкоголя, а серьезная болезнь, существование которой мне в конце концов пришлось признать. Возвращаясь домой, я никак не мог выкинуть из головы строчку из стихотворения Бодлера, явившуюся из далекого прошлого: она уже неделю блуждала где-то на окраинах моего сознания: «Я ощутил ветер из-под крыла безумия».
Наша, пожалуй, вполне понятная потребность сгладить острые грани доставшихся нам в наследство бед привела к тому, что мы убрали из своего лексикона такие суровые слова, как «сумасшедший дом», «приют умалишенных», «умопомрачение», «меланхолия», «лунатик», «безумие». Но никаких сомнений не должно быть в том, что депрессия в ее крайней форме — это именно безумие. Оно является результатом аномального биохимического процесса. С большой степенью достоверности было установлено (не так давно, и многие психиатры очень долго отказывались с этим соглашаться), что такого рода безумие вызывается химическим сбоем в нейромедиаторах мозга, вероятно, возникающим как следствие стресса, который по неизвестным причинам вызывает нехватку веществ норэпинефрина и серотонина и повышенную секрецию гормона кортизола. Происходит перестройка тканей мозга, наводнение их одной жидкостью и лишение другой, и неудивительно, что разум начинает ощущать давление и расстройство, а замутненная мысль при этом регистрирует сбой в переживающем подобное потрясение органе. Иногда, хотя и не часто, такой омраченный разум начинает строить агрессивные замыслы в отношении других. Но обычно у людей, страдающих от депрессии, разум обращен вовнутрь и они представляют опасность лишь для себя самих. Безумие депрессии по большому счету — это противоположность агрессии. Это действительно буря, но буря мрака и тоски. Вскоре проявляется медлительность реакции, сродни параличу, снижение душевной энергии, вплоть до ее иссякания. Наконец начинает страдать и тело, человек чувствует себя опустошенным, словно из него высосали все соки.
В ту осень, по мере того как недуг постепенно овладевал моим организмом, мне начинало казаться, что мой разум как один из устаревших телефонных узлов в маленьких городках, которые постепенно затапливает половодье: рабочие соединения одно за другим уходят под воду, в результате чего некоторые физические функции тела и почти все функции инстинкта и интеллекта медленно отключаются.
Существует известный список этих функций и форм их отказа. У меня все отключилось в соответствии с планом, во многом следуя схеме развития депрессии. Особенно хорошо я помню прискорбный момент, когда у меня почти пропал голос. Он претерпел странную трансформацию, временами становясь очень слабым, сиплым, отрывистым, — позже один мой друг заметил, что это был голос девяностолетнего старика. Либидо тоже дезертировало досрочно, как в большинстве случаев болезни, так как в состоянии осады оно является для тела избыточной потребностью. Многие люди полностью теряют аппетит; мой оставался относительно нормальным, но я обратил внимание, что ем лишь по необходимости: еда, как и все остальное, попадающее в сферу чувств, казалась в высшей степени безвкусной. Самым удручающим из всех органических нарушений было расстройство сна наряду с полным отсутствием сновидений.
Утомление в сочетании с бессонницей — редкостная пытка. Теми двумя-тремя часами сна, которые мне удавалось урвать за ночь, я всегда был обязан хальциону — этот момент заслуживает отдельного упоминания. Многие эксперты в области психофармакологии с некоторых пор предупреждают, что препараты из группы бензодиазепинов, к которым относится хальцион (а также валиум и ативан), могут способствовать развитию депрессивного настроения или возникновению депрессии более сильной степени. Более чем за два года до обострения моей болезни, один доктор неосторожно прописал мне ативан в качестве снотворного средства, легкомысленно сообщив, что я могу принимать его столь же безбоязненно, как аспирин. В «Настольном справочнике терапевта» — фармакологической библии — сказано, что лекарство, которое я употреблял, следует принимать в другой дозировке (втрое меньшей, чем было мне предписано), что его не рекомендуется применять более месяца и что людям моего возраста следует применять его с особенной осторожностью. В то время, о котором я рассказываю, я уже не принимал ативан, зато пристрастился к хальциону и потреблял его в больших дозах. Разумно предположить, что это стало одним из факторов случившегося со мной несчастья. И пусть это послужит предостережением другим.