Самоубийственная гонка. Зримая тьма — страница 6 из 30

Должен сделать небольшое признание. Несмотря на отвращение, которое я питаю к военной службе, кое-что в ней мне очень даже нравится, хотя, конечно, я не сравнил бы это с шахматами или Скарлатти. Взять, к примеру, миномет. На полевых стрельбах меня всегда восхищали слаженность, быстрота реакции и отточенные технические навыки минометного расчета и, в не меньшей степени, моя собственная способность командовать этими людьми, хотя от природы я довольно неуклюж. В том, как пехотинцы устанавливают на подставке длинный ствол, определяют положение прицельной вехи, регулируют уровень с помощью рукояток и колесиков, я вижу синхронные движения балетных танцовщиков, исполняющих волнующую прелюдию, за которой следует грохот выстрела; снаряд взмывает в небо и мчится навстречу последнему содроганию земли, означающему, что неподалеку — примерно в миле от вас — разлетелась в щепки хижина какого-нибудь бедного негра. Во время настоящего боя, думаю, все выглядит совсем не так красиво. Возможно, все это фантазии мальчишки, которому хочется заполучить самую большую и громкую хлопушку на свете, но в трубах, уставленных в небо, есть нечто отчетливо фаллическое, и вполне может быть, что мое удовольствие питалось из этого темного источника. Однако я твердо уверен, что именно ритм, точность и завершенность, так характерные для работы с минометами, придают войне, и особенно пехотному бою, магическую привлекательность в глазах мужчин.

Конечно, бывало, что во время учений минометы взрывались, убивая или калеча всех, кто оказался рядом; как-то раз (не в нашем подразделении) несколько снарядов упали, не долетев до цели, и восемь призывников погибли на месте. От таких нелепых случайностей меня бросало в пот и во рту все пересыхало от страха. Но в целом я научился справляться с подобными мыслями и получал удовольствие от работы. Как ни странно, больше всего мне нравились чисто военные аспекты службы, или, скажем так, они внушали мне наименьшее отвращение. Разгульная жизнь в Гринич-Виллидж плохо сказалась на моем организме, и хотя тут мне приходилось нелегко — бесконечные полевые учения, высадки десантов, садистские марши, — но, преодолев первый шок, я с радостью чувствовал, что ко мне возвращается волчий аппетит и мускулы на вялом, обмякшем теле снова наливаются силой.

С фотографий тех лет на меня смотрит рослый, загорелый и очень несчастный офицер морской пехоты. К тому времени я уже забыл, какое удовольствие, какую чистую радость может доставить простая физическая усталость, и, бредя через леса и болота с моим веселым взводом минометчиков, чудесным образом избавлялся от досады и разочарования; удивительно, но чем труднее давалась наука боя, чем больше я вникал в детали пехотной тактики, тем меньше меня терзала безжалостная тоска.

В неподдельное отчаяние меня приводили не военные игры и даже не частые лекции по полевой санитарии, перевозке грузов или коммунистической угрозе (на них я обычно спал), а недолгие часы свободного времени — по вечерам или в выходные, — когда выдавался случай подумать о том, какое ужасное будущее меня ожидает. Раздраженное ворчание в компании друзей по несчастью приносило временное облегчение, но давало очень непродолжительный эффект. Поэтомуя предпочитал проводить свободные часы наедине с собой или с моим приятелем Лэйси, хотя по большей части просто запирался в душной комнате, где с маниакальной дотошностью средневекового схоласта прочесывал гранки своего первого романа или предавался буйным фантазиям и онанизму. В то лето в Лежене я раз и навсегда избавился от какого-либо чувства вины по отношению к неназываемому греху, который христиане числят среди самых тяжких. Лишив меня привычных радостей жизни, корпус не смог ничего поделать с моим воображением, и я в одиночку устраивал извращенные безумные оргии, затмевавшие самые порочные фантазии Александра Портного[19]. Надо сказать, что вынужденное сексуальное воздержание — один из ключевых моментов в понимании так называемой «военной романтики»: заставьте солдата настолько тосковать по запаху женского тела, что он преисполнится невыносимой яростью, и получите человека, готового с радостью схватить штык и хладнокровно воткнуть его в живот противника.

Короче говоря, я так боялся, что умру без единого совокупления, что со всей энергией, остававшейся у меня после военных тренировок, старался предотвратить подобный исход, хотя, как я сейчас понимаю, мое неистовство едва не стоило мне жизни. И речь пойдет именно об этом…

В то время я почти ежедневно получал от своей любовницы (полагаю, что могу называть ее просто Лорел) пикантные послания, написанные красивым четким почерком выпускницы частной школы мисс Хьюитт. Женщины редко пишут совсем уж порнографическим стилем, но моя любимая отличалась невероятно распущенным воображением: непристойности, зачастую написанные на бланках ее мужа — «Эдвард Ф. Либерман, врач-отоларинголог», — хоть и вызывали у меня некоторую жалость по отношению к старине Эду, по большей части действовали как афродизиак. Эра авиапутешествий тогда только начиналась, а Нью-Йорк был от нас на расстоянии пятисот миль по узкому шоссе и далее по железной дороге, однако сверхчеловеческим напряжением сил можно было (в те редкие уикенды, когда обстоятельства складывались в нашу пользу и мы освобождались в субботу до середины дня) проехать на сумасшедшей скорости триста миль до Вашингтона, а там сесть на поезд, прибывавший на Манхэттен незадолго до закрытия баров, то есть около трех часов ночи. Это были необычайно краткие визиты — из Нью-Йорка требовалось уехать не позднее девяти часов вечера воскресенья, чтобы в понедельник утром успеть к подъему, — и я до сих пор с ужасом вспоминаю тот ужасный недосып. Однако нам с Лэйси так хотелось избежать ночного кошмара и столь мучительна была пытка желанием, что мы отправлялись в эту безумную поездку при любой возможности.

И вот, изнуренные днями и ночами на болоте, мы садились в его «ситроен» и с безумной скоростью мчались на север. Надо заметить, французы, создавая эту модель, не рассчитывали, что кому-то захочется ехать так быстро. Упомянутый недостаток отчасти компенсировался уверенным и напористым стилем вождения Лэйси — он обладал реакцией автомата и безошибочно отличал рискованный маневр от действительно фатальной ошибки. У меня чуть сердце не выскочило из груди, когда на двухрядной дороге где-то в Каролине на скорости семьдесят миль в час относительно встречного движения, на почти последней передаче он обогнал огромный лесовоз и встроился перед ним. Я много раз чувствовал, как встречный грузовик или легковушка с ужасным свистом проносятся мимо нашего дрожащего от натуги «ситроена», и каждый раз осознавал, как мастерски Лэйси водит машину, — это была не столько лихость, сколько хладнокровие и расчет. Иногда мы с ним вели по очереди. Конечно, до Лэйси мне было далеко, но и я проделывал трюки, при воспоминании о которых мне сейчас становится дурно: так, например, подлетев на огромной скорости к переезду через железную дорогу Атлантического побережья, я проскочил на красный мигающий; въехав на насыпь, машина буквально взвилась в воздух, словно оживший кадр из «Копов Кейстоуна»[20], и опустилась на асфальт с другой стороны за секунду до того, как позади нас пронесся локомотив, сигналя как сумасшедший. Мы еще довольно долго в обессиленном молчании глядели на бегущие за окном пыльно-изумрудные табачные поля, унылые болота и поникшие от зноя сосны, пока наконец Лэйси, из которого потрясение не выбило привычной самоуверенности, не сказал с отстраненным видом: «Подъезжаем к Ницце. Ты любишь устрицы в белом вине?»

Но в тот раз мы еще легко отделались, а по-настоящему посмотрели в лицо смерти в другой раз, и этот эпизод мне запомнился не произведенным эффектом, в чем-то даже банальным, а странной ассоциацией, которую он вызвал у Лэйси. Его рассказ я не забуду никогда.

Глубокой ночью мы прибыли на нью-йоркский вокзал, покрытые пылью Северной Каролины и сажей самого древнего спального вагона Пенсильванской железной дороги, и сразу же попали в объятия наших заждавшихся подруг. Едва увидев их, мы словно вернулись к жизни. В Анни, жене Лэйси, можно было с первого взгляда опознать француженку. Милое, хотя и некрасивое личико, с лукавыми продолговатыми глазами и лучезарной улыбкой, а за ней — Лорел, тоже не красавица, но с пышной копной светлых волос и прелестными губками, влажно раскрытыми в сладострастном приветствии. Они не привезли нам никаких подарков, кроме себя самих, но этого нам хватало с лихвой.

Дальше все развивается по обычному сценарию (это не отчет об одном конкретном приезде — моя память, увы, не сохранила таких подробностей, — а обобщенное описание нескольких): торопливо простившись с Лэйси и Анни, мы с Лорел спешим на стоянку, где нас уже ожидает предусмотрительно заказанное такси. С легкой дрожью, выдающей наше нетерпение, мы обмениваемся парой радостных, банальных реплик: «Привет, милый. Отлично выглядишь. Как доехал?» Лорел забирается в машину с грацией стриптизерши, обнажая внутреннюю сторону бедра, покрытую загаром Файр-Айленда, и чудесную упругую попку в форме перевернутого сердца, открытую напоказ сексуальными трусиками. Внезапно я осознаю, что весь горю, — это не просто любовная лихорадка, нет, в моей груди пылает смертельный пламень чумы, тифа, воспаления легких. Я приникаю к Лорел, обхватываю ее руками, и из горла у меня вырывается безумный булькающий звук. Такси несется на юг, в сторону Гринич-Виллидж. На Пятой авеню продолговатые отсветы зеленых и красных неоновых огней пробиваются сквозь полусомкнутые веки, и я изнемогаю от мокрого касания наших языков. Скользкий язык, возня, смутные контуры — я больше ничего не чувствую, если не считать ее ловких пальцев, пытающихся расстегнуть заевшую «молнию» на моей набухшей ширинке. Все к лучшему, успеваю подумать я, довольный, что никакое «доведение до оргазма посредством петтинга» — выражаясь казенным языком сексопатологов — не испортит оставшейся на мой век земной любви.